— В пятом. В пересыльной тюрьме.
— Как же, помню! — Соловьиха играла двойным подбородком, стараясь прочистить горло. — Тогда я надзирательницей была. А этих заключенных было — видимо-невидимо.
Она закашлялась.
— Да что это с вами, Марковна? Может, смирновской заказать?
— И то верно. С пива-то у меня безголосица.
Один вид маленького графинчика водки подействовал на Соловьиху благотворно — кашель как рукой сняло, глазки почти совсем ушли вглубь, пуговка носика порозовела, мокрая прядь жидких волос выбилась из-под платка.
— Так ты, значит, Тарасова? — вспоминала она, покачивая головой. — Ну да, Шурка! Как же, помню, помню тебя, Шурочка. Такая ты тогда жалкая была, болезная. Думала — не выживешь. А ты, гляди, как выправилась, что твоя барыня.
Шура подливала из графинчика не спеша, с расстановкой, и это особенно нравилось Соловьихе.
Они вспомнили страшный пятый год, пересыльную тюрьму, до отказа забитую арестантами.
— Ты скажи, как ты-то вырвалась?
Шура улыбнулась.
— Да мне тогда еще и восемнадцати не было. Схватили, а за что про что — и сама не знаю.
— Это они могут, — протянула Соловьиха, — тогда хватали без разбору, топтали все: и лес, и бурьян, и траву палую.
— Тогда же меня и выпустили. А вас я так и не увидела больше — вы исчезли куда-то.
Соловьиха недовольно махнула рукой.
— Ну их к лешему! Еще не хватало — живых людей сторожить. Ушла я, милая, по доброй воле. Ушла да еще и плюнула. Вот как!
Она засмеялась хрипло, радуясь тому, что так ловко вышло у нее вранье. На самом деле ее выгнали за кражу денег у арестантов.
Весело взглядывая на Шуру, она рассказала, что недолгое время была кассиром в магазине Максимова, тут на рынке, «да хозяин больно вредный и злой, а сейчас вот овощишками приторговываю, перебиваюсь с хлеба на квас».
— Ну, а ты-то как?
— Ой, не знаю, Марковна, радость или горе ждет меня, — смущенно ответила Шурочка. — Замуж собираюсь.