— Тихо-тихо, орлы!
Машина свернула с как будто нескончаемого широченного проспекта и оказалась на улице, петлявшей среди глухих заборов.
— Здесь где-то, — сказал Толик. — Да, здесь, здесь, тормози, командир! — И, не подумав расплатиться, Толик открыл свою дверцу. — Через час, — сказал он таксисту.
Мы с Джоном тоже вышли, а такси, буксуя и ломая лед в лужах, развернулось и исчезло в густеющем сумраке.
— Ну, заехали, — сказал Джон, хлюпая носом. — Без тебя, Толь, мы уж не выберемся…
— Это точно, — Толик нажал кнопку звонка на столбе ворот, — вы без меня теперь — дети малые…
В воротах приоткрылась небольшая дверца.
— Это мы приехали, — сказал Толик в темноту. Дверца распахнулась, мы по очереди прошли в нее, гуськом по тропинке меж невысоких сугробов прошли через двор и зашли в дом. В доме пахло стиркой.
— А ты все хорошеешь, — сказал Толик кому-то.
— Раздевайся, Толичка, проходи и своих тоже давай… Проходи… — зобатая женщина направила меня к вешалке и передернулась всем своим слегка грушевидным телом. — Погода поганая, зимы все нет… Ботинки, ботинки снимай…
XIV
Нас с Джоном провели в большую комнату и оставили одних. Джон сел в маленькое неудобное кресло, закинул ногу на ногу.
— Покурить хочешь? — спросил он.
— У меня есть, — сказал я.
— Таких нет, — Джон достал из кармана мятую папиросу и любовно ее разгладил. Он чиркнул спичкой, прикурил, и по комнате начал распространяться знакомый приторнокисловатый запах.
— Я такие не курю, — сказал я и, зная ответ, спросил: — Где взял?
— Места знать надо, — Джон с видимым удовольствием затянулся. — Ты сядь лучше, не торчи, не раздражай.
Я сел на покрытый бархатным покрывалом диванчик. Из соседней комнаты доносился голос Толика: весело, с прибаутками, он говорил кому-то, что все будет хорошо. Напротив меня, у стены под картиной, стоял ряд трехлитровых банок. В банках бродила какая-то мутная жижа, и надетые на горловины банок резиновые перчатки шевелились и вздрагивали как живые.
Я смотрел на шевелящиеся перчатки и думал, что зря начал ершиться: не те люди, не клиенты автосервиса, которых окучивал я, а из разряда тех, кто окучивает других, меня — в том числе. У меня было два пути: дергаться — уже почти что полностью заглотив крючок — и получить свое, или грузить. Глядя на перчатки, я думал, что, погрузив все, что полагается, я все равно получу свое, поразмышлял об этом «своем», подумал о том, как незаметно выскочить из дома, и тут в комнату вошел плечистый, морщинистый человек, в белой рубашке, пегий, причесанный на пробор в ниточку. Он подошел ко мне, и я встал.
— Садись, садись, — сказал пегий, глядя мне в ноги, — что дергаешься, как неродной?