В один прекрасный день на фестивале обнаружился необычный молодой человек, огромного роста, бритый, как молодой Маяковский, с низким рокочущим голосом. Собственно – он любил изображать Маяковского к месту и не к месту, зная о своем сходстве с ним.
Оказалось, что это одноклассник моего мужа – Олег Матвеев, часть своей жизни проработавший врачом, а теперь написавший пьесу с причудливым названием “Даешь Сальвадор!”, которую должны были разыгрывать на фестивале. Мы сразу же с ним подружились, тем более что его жена была мне немного знакома – она писала статьи для словаря “Русские писатели”. Олег был абсолютно детский. Он бросался на помощь, слушал, восхищался и негодовал, и делал это очень необычно. Он не умел взвешивать, вычислять результат. И его пьеса была ему под стать.
История была такая. Молодые люди собирались у кого-то дома и долго пили. Причем пьяные разговоры они записывали на магнитофон. Проходило время. Они собирались вновь, включали магнитофон и прослушивали все то, что наговорили в прошлый раз. Смеялись, кричали и комментировали свои прежние беседы. Среди прочего они обсуждали: как бы на балконе выращивать огурцы, а затем их продавать на рынке или как бы поехать искать “колчаковское золото” в Сибири и так далее. Но однажды в компанию пришел один из друзей с криком, что сейчас началась заваруха в южно-американском Сальвадоре и можно будет записаться в особом месте и поехать туда воевать. Вся компания горячо поддержала предложение и пошла записываться на войну в Сальвадор. Конец. Занавес.
Мне и тогда показалось, что Олег что-то нащупал в нашем времени и поколении, которому было уже все равно, куда бросаться, хоть в Сальвадор, хоть на Северный Кавказ. Лишь бы вырваться из тупого однообразия… Их жизнь крутится в пустом самоповторе, как на том магнитофоне, на котором были записаны их пьяные застолья. Но сегодня эта пьеса и вовсе стала зловещим предсказанием событий от Чечни до Донбасса, куда из депрессивных городов, из подобных компаний отправляются солдатами удачи всё новые поколения. Олег и сам участвовал в опасных операциях, перегонял машины из Армении в Карабах, уходил от преследования бандитов. После фестиваля он поступил на Высшие сценарные курсы и в Литинститут. Но учиться нигде не смог. Что-то в нем уже было надломлено. Он умер в начале 2000 года в сорок лет от рака легких. Он был добр и светел и ушел туда, где все остаются детьми.
В начале 1990-х фестиваль переместился из Химок в усадьбу Станиславского “Любимовка” и в дальнейшем получил такое же название. 1992 год стал годом моего первого и последнего торжества в театральной жизни. Я написала пьесу “Дьяконов, его родные и знакомые”. Про режиссера Александра Дьяконова, жившего в начале века. Он был верным сыном декаданса, создавал странные рассказы про повесившихся священников, про инцесты и кровавые преступления. Порвал со своей купеческой семьей из Ярославля. Радостно принял революцию, но, когда вокруг него начали исчезать и гибнуть его близкие, вдруг пришел к мысли, что революция началась с него самого. Собственно, эти слова я обнаружила в какой-то записке его архива. Для этого были определенные причины. Потому что этот человек перевернул все вокруг себя именно “до основания”. В этой пьесе почти все было документально.
Собственно, все началось с дневника Елизаветы Дьяконовой, его сестры, который я заказывала для редакторов, когда еще работала в “Энциклопедии”. Я взяла домой огромный синий том с золотым тиснением, который открывался словами, что в 1903 году в горах погибла двадцатишестилетняя Елизавета Дьяконова, причина ее смерти осталась неизвестной. Поиски девушки шли около месяца.
Конечно, я читала не отрываясь. Я была поражена не только откровенностью дневников, но и тем, что они как бы стали ответом купеческой дочки на нашумевшие записки утонченной художницы-полуфранцуженки Марии Башкирцевой. Елизавета даже пыталась перещеголять ее в откровенности. Смерть Дьяконовой была сначала описана в дневниках, а затем исполнена. Все это было очень в духе наступающего ХХ века. Издание этих дневников вызвало невероятный резонанс в России, очень многие откликнулись на них, и по-разному; среди прочих были Василий Розанов и Марина Цветаева.
Но мне не давала покоя одна мысль, я понимала, что такая публикация была тогда настоящей бомбой; ведь все члены семьи Дьяконовых еще были живы. Издателем оказался – Александр Дьяконов, родной брат Елизаветы, выступавший на сцене под говорящим псевдонимом Ставрогин. В то время он был не только режиссером, но и доверенным лицом поэта Юргиса Балтрушайтиса по вопросам его публикаций. Все эти сведения, соединяясь, приводили меня в изумление. И я решила писать пьесу. При том что не могла отказаться от его имени; оно словно приклеилось к нему. Так и появилась пьеса “Дьяконов”. После представления ее на фестивале в “Любимовке” М. М. Рощин, подмигнув мне, сказал, что он знал моего героя уже стариком. Я не особенно радовалась, понимая, что смешала вымысел и правду.
В Ленинграде ее ставил известный режиссер-шестидесятник Владимир Малыщицкий. Он приехал летом 1992 года на любимовский фестиваль из голодного Питера, и я встречала его на вокзале возле бюста Ленина в центре зала. Вокруг режиссера, настороженно глядя на меня, стояли человек десять актеров. Малыщицкий как-то жестко и совсем неулыбчиво посмотрел мне в глаза и сказал, что мне нечего запоминать их имена; они просто скажут мне, кто из них кто по роли. И каждый, здороваясь, стал произносить имя своего героя. И это был своеобразный пролог к пьесе. Сам же спектакль прошел в начале июня в “Любимовке” с триумфом.
Примерно через месяц была премьера в Ленинграде. Те же самые актеры играли пьесу прямо у ног зрителей. А я смотрела все время в пол. Мне было страшно. Реплики, которые произносили актеры, вышли не из истории и литературы, а непосредственно из моей жизни. Иногда я что-то выдумывала, опираясь на дневники и письма этой семьи, но чаще писала что-то сокровенное, из собственного опыта и размышлений. И теперь слова эти звучали во всеуслышание.
Потом, когда осенью на фестивале в БДТ спектакль с треском провалился, знающие люди мне объяснили, что его – придуманный и сыгранный по-особому и интимно – грубо перенесли на огромную сцену. Он там потерялся и не получился. Была едкая рецензия в “Петербургском театральном журнале”, и со мной уже никто в театре не хотел говорить. Неудача стала целиком моей. Но втайне я вздохнула с облегчением.
А тогда, на фестивале в Любимовке, в начале лета 1992-го, когда спектакль завершился, я подумала, что сейчас мы с труппой наконец поговорим, обсудим, как все получилось. И вот все сели, выпили и уже минут через десять лежали, кто под столом, а кто просто уснул, где сидел. Напряжение было огромным, и оно сказалось мгновенно. Я в недоумении смотрела то туда, то сюда, пытаясь обнаружить хотя бы одного участника спектакля; стол был длинный, и многих из присутствующих я не знала, и вдруг с торца услышала голос:
– Что, не нравится? В театре надо принимать все как есть.
Володин Александр Моисеевич[2]
Его позвал Малыщицкий, потому что поставил несколько его пьес. Володин подсел ко мне и сказал, что боялся идти на спектакль. Он говорил, что его постоянно приглашают, он смотрит столько всякой дряни, а ведь надо что-то говорить, натужно улыбаться. Нельзя же обижать людей. А тут оказалось: хорошо. Даже очень. Я смотрела, как он разухабисто опрокидывал одну рюмку за другой, и почему-то ответила, что не верю ни одному слову
Он посмотрел на меня и сказал очень серьезно:
– Я все это повторю и трезвый.
– Не верю, – отвечала я.