В актерской бригаде он подружился с Зиновием Гердтом. Они оба были очень любвеобильны, часто меняли жен и возлюбленных. Леонид Данилович привез одной своей жене-актрисе очень красивую трофейную материю, из которой она сделала себе шарф. И вот однажды, когда шел мимо театра Станиславского, он увидел Гердта в том самом шарфе из трофейной ткани. Тут он все понял. Был развод, суд, усыновление Гердтом только что родившегося ребенка.
Но потом в жизни Аграновича появилась Мирра. А у Гердта – Татьяна Правдина. Леонид Данилович сказал мне, что понял, что мужчины часто блудят или бродят в поисках единственной женщины, которая им необходима. Так он дошел до Мирры. Она была переводчицей и поэтом. Но стихотворство забросила из-за семьи. А когда началась история с космополитами и Леонида Даниловича за его еврейское происхождение выгнали отовсюду, Мирра кормила семью переводами, которые делала под чужим именем. Так они просуществовали до смерти Сталина.
Агранович с Гердтом продолжали дружить, обожая Пастернака, который был их общим кумиром. Они читали его друг другу наизусть, открывая глаза новичкам, которые еще не знали чудесных строчек поэта. Так, Гердт однажды в лесу заставил слушать Пастернака своего соседа по даче в Красной Пахре – Твардовского, который очень недоверчиво относился к поэту. Это было уже после смерти Пастернака. Гердт на прогулке по лесу прочел Твардовскому стихотворение “Август”. Прочел так, как только они с Аграновичем умели. Без надрыва и ложной многозначительности. Спокойно и трезво, как нечто свершающееся и сбывающееся. Даже будничное. И Твардовский был потрясен. Он вдруг услышал Пастернака и понял (может, только на миг!), что прошел мимо огромного поэта. Для Гердта и Аграновича такое событие стало настоящим праздником.
Я действительно больше никогда не слышала, чтобы кто-то читал стихи, как Агранович. Казалось, что они возникают прямо при тебе, как результат его раздумий и размышлений. Это было “умное” чтение, которое было начисто лишено нажима, пафоса.
Леониду Даниловичу было немного неловко за свой солидный возраст, за то, что он стал передвигаться на ходунках, а не как прежде – с палкой. Как-то мне Мария Иосифовна Белкина сказала: “Все приличные люди поумирали, а я живу”. Кажется, что он думал точно так же. Это было спрятано где-то в глубине. Он часто рассказывал об арестах своих ближних и дальних, о войне, о процессе над космополитами. И вдруг из него могла вырваться фраза:
– Вот же повезло дураку, не попался. Не посадили, не расстреляли.
Агранович к отпущенным годам – мы общались, когда ему было девяносто лет, – относился, как к возможности отдать долги. Он написал две книги о своем времени, первая называлась “Стоп-кадр: Мейерхольд, Воркута и другое кино”, а вторая – “Покаяние свидетеля”. Он испытывал острое ощущение вины за многое, что происходит вокруг. Он мог писать о своей постановке пьесы, где впервые сыграл Олег Даль, историю, главными героями которой были офицеры военного городка, и тут же сбиваться на современную дедовщину, на историю солдата Сычева. Это и было его покаяние. Он рассказывал о фильмах, которые так и не смог снять. Одни нельзя было снять, за другие – попросту было страшно браться.
Он считал, что обязан был сделать фильм о Мейерхольде, которого боготворил. О Воркуте и ГУЛАГе, куда попал в командировку (!) по странной путевке от киностудии, – считалось, что он должен был описать труд строителей Севера. Там он встретил своего товарища Алексея Каплера и много других известных зэков. Он хотел снять фильм о Якире… И еще он писал о том, как, работая над фильмами, шел на компромиссы, чтобы картины все-таки выходили.
Многое, что ему казалось позорным, таким не являлось. Но он мучился прошлым, разговаривал с ним, как с живым. Если сегодня представить, что на экране в 1960-е появились бы фильмы, в которых перед нами предстала бы наша трагическая эпоха, где были бы и лагеря, и расстрелы, и гибель лучших людей, скорее всего, нынешняя наша история и жизнь выглядели бы иначе. Кино шестидесятых смогло бы сделать то, что не могли сделать книги; оно заставило бы всю страну сопереживать. Но так не случилось.
Его вторая книга вышла, когда ему было уже девяносто пять лет. Он написал мне на ней: “Я люблю Вас – это не метафора – а констатация. Любовь еще быть может. Ваш Л. Агранович. 13 февраля 2010”.
Почему-то я прочла этот инскрипт только после его ухода.
Либединская Лидия Борисовна[10]
Лидия Борисовна устроила свою жизнь так, что мир вращался вокруг нее, и ее это вполне устраивало. Ко мне она прекрасно относилась, и мне с ней было очень хорошо. Но все-таки я была не светской знакомой; я задавала вопросы и как-то скоро увидела историю ее жизни не совсем так, как она привыкла всем ее предъявлять. В первую очередь все упиралось в Юрия Николаевича Либединского, который был, несомненно, для нее горячо любимым мужем, но ведь еще он был и писателем, и, как оказалось, очень посредственным. Конечно, Лидия Борисовна не могла с этим прилюдно согласиться, но тот факт, что ей в голову не приходило читать и переиздавать его тексты, говорил о многом. Я же и после ее ухода вынуждена была читать не столько его прозу, сколько мемуары о людях, которых он искренне любил. Но даже эти тексты были написаны казенно и по-советски скучно. Он и был отчасти создателем казенного литературного языка.
У Лидии Борисовны, безусловно, был хороший литературный вкус, и поэтому она спасла себя и покойного мужа, написав “Зеленую лампу”, вышедшую в середине 1960-х годов. Это была живая, веселая книга о детстве в 1930-х годах, о ее необычном литературном окружении, о людях, которых она очень любила. Среди прочих там был и Юрий Николаевич Либединский, выглядевший в этой книге как один из известных ей литераторов. Не думаю, что она добивалась такого эффекта, но так получилось. Когда я в юности читала эту книгу, то для меня Либединский был человеком из какой-то другой эры, которая не имела отношения ко всем остальным героям: Юрию Олеше, Артему Веселому, Михаилу Светлову и Марине Цветаевой – все они были полны внутренней энергии, и портреты их были написаны очень ярко.
Но откуда взялись все эти люди в ее еще совсем юной жизни? Конечно, от мамы, которая “носила клетчатую кепку, дружила с футуристами и ненавидела советскую власть”. Фразой про советскую власть в книге пришлось пожертвовать, потому что мать жизнь положила на то, чтобы скрыть подобные слова и мысли, чтобы никто и знать не знал, что милая дама, прогуливающаяся с детьми Юрия Либединского по двору в Лаврушинском, – поэт, писатель и мемуарист Татьяна Вечорка. Она запретила дочери первую фразу про советскую власть. Лидия Борисовна в своей “Лампе” вроде бы и упоминала о Татьяне Владимировне, но как-то очень косвенно. Так уж сложилось.