Книги

Il primo tenore

22
18
20
22
24
26
28
30

— Триста тысяч! Это очень порядочно. Послушать тебя, так он уже предлагал тебе, по крайней мере, миллиона два, и ты вечно отказывалась. Если б ты была не такая охотница отказывать, Кеккина, ты бы давно сделалась страшной богачкой.

— Ты вечно шутишь, Лелио. Погоди, когда-нибудь ты увидишь! Да если б я захотела, то была бы королевой, не хуже другой. У Бонапарта, говорят, много племянников, и он всех их хочет сделать королями, африканскими или турецкими, что ли. Легко может быть, что какой-нибудь из них на мне женится. А сестры-то Наполеона? Они теперь все королевы, а чем они лучше меня? Что, у них больше моего ума, больше талантов, больше выразительности в жестах? Что это, какой бы у меня двор был? Все говорят, что я удивительно хороша в роли королев.

— Точно, ты превосходно играешь королев, особенно мифологических. Однако ж, позволь заметить, что ты надела шлафрок навыворот и утираешь слезы шелковым чулком. Отложи на время свои честолюбивые мечтания, оденься и поедем.

По дороге, слушая отчаянные разглагольствования Кеккины, я кое-как понял, в чем дело. Нази влюбился в какую-то девушку на балу и предложил ей свою руку. Когда он объявил об этом Кеккине, та почла нужным упасть в обморок и получить конвульсии. Отчаяние ее до того перепугало бедного Нази, что он, в утешение, предложил ей оставаться его любовницей, хоть он и женится. Кеккина, видя, что он начинает сдаваться, гордо отказалась делиться с кем бы то ни было сердцем и кошельком своего обожателя. Она послала за почтовыми лошадьми и подписала (или, по крайней мере, сказала, будто подписала) контракт с директором парижской Итальянской оперы. Слабый Нази не мог выдержать мысли, что должен променять женщину, в которую он, как ему казалось, почти влюблен, на другую, в которую еще не совсем влюбился. Он начал просить прощения у певицы и перестал искать руки знатной девушки, имени которой Кеккина не знала. Кеккина смилостивилась; но на другой день она случайно узнала, что жертва, принесенная ей графом Нази, не велика, потому что между сценой отчаяния и примирением ему отказали. Кеккина в досаде уехала, оставив графу письмо, в котором говорила, что не хочет больше его видеть. Она пустилась во Францию, но по дороге заехала в Кафаджоло, надеясь, что Нази ее догонит и не позволит своей любезной продолжать мщение, от которого она начинала уже уставать.

Все это не было у Кеккины ни следствием расчета, ни корыстолюбивой интригой. Она, правда, любила роскошь и не могла обойтись без нее. Но у нее был такой решительный характер, и притом она до того верила в судьбу свою, что каждую минуту рисковала хорошим для лучшего. Она всякое утро переходила через Рубикон в твердой уверенности, что на другом берегу найдет царство еще богаче того, которое покидала. Она нисколько не играла роли женщины в отчаянии и не давала притворных обетов. Напротив, в минуты досады с ней делались настоящие нервные припадки. Вольно же было ее обожателям принимать пылкую досаду за жестокую печаль, которая борется с гордостью! Кто ж виноват, что мы даемся в обман нашему собственному самолюбию?

— Однако ж ты ужасно попадешься, — говорил я ей по дороге, — если Нази отпустит тебя с миром во Францию.

— О, этому не бывать! — отвечала она с улыбкой; а между тем, несколько минут назад говорила, что ни за что на свете не склонится на его просьбы.

— Ну, однако же, положим, что это случится. Ведь невозможного тут ничего нет. Что ты тогда станешь делать? Наследственного имения, сколько мне известно, у тебя не бывало, и ты не мастерица беречь подарки, которые получаешь от своих обожателей. За это-то я тебя и уважаю, несмотря на все твои дурачества. Скажи же ты мне, что ты тогда станешь делать?

— О, я буду очень печалиться! Право, Лелио; потому что Нази предобрейший человек. Я проплачу целые… не знаю сколько! Впрочем, чему быть, того не миновать. Если мне суждено ехать во Францию, то, видно, мне нечего уже ждать счастья в Италии. Если я лишусь моего доброго и нежного amoroso, то, видно, во Франции человек, менее робкий, женится на мне и покажет свету, что любовь сильнее всех возможных предрассудков. Будь уверен, Лелио, рано или поздно, а я буду принцессой!.. А кто знает, может, и королевой! Одна старая колдунья в Маламокко предсказывала мне, что я буду царицей, и я этому поверила: видно, значит, это сбудется.

— О, конечно! Доказательство неоспоримое! Приветствую тебя, королева Баратарии[17]!

— Что за Баратария? Новая опера, что ли?

— Нет, это название планеты, которая управляет твоей судьбой.

Мы приехала в Кафаджоло и не нашли там Нази.

— Планета твоя бледнеет, фортуна тебя покидает, — сказал я Кеккине.

Она закусила губы, но потом тотчас сказала, улыбаясь:

— На лагунах всегда туман перед тем, как солнце встает. Во всяком случае, надо подкрепиться, чтобы выдержать удары судьбы.

Говоря таким образом, она села за стол, съела почти целую индейку с трюфелями, потом проспала двенадцать часов без просыпу, провела три часа за туалетом и до самого вечера блистала умом и безрассудством. Нази не приезжал.

Что касается меня, то, несмотря на живость и веселость, которые эта добрая девушка разлила в моем уединении, приключение мое в вилле Гримани не выходило у меня из головы, и я мучился желанием хоть раз еще увидеть мою прекрасную синьору. Но каким образом? Я не мог придумать ни одного средства, которое бы ее не компрометировало. Расставаясь с ней, я дал себе слово поступать как можно осторожнее. Вспоминая последние минуты нашего свидания, когда она была так простодушна и трогательна, я убедился, что не могу ветреничать с ней, не лишаясь собственного своего уважения.

Я не смел расспрашивать не только о ней самой, но даже о том, кто живет на вилле Гримани; не хотел знакомиться ни с кем в окрестностях, и теперь очень жалел об этом, потому что иначе мог бы узнать случайно то, о чем не смел разведывать. Слуга мой был неаполитанец и, так же как я, в первый раз в этой стороне. Садовник был глух и глуп. Старая ключница, которая управляла домом с самого детства Нази, могла бы сообщить мне все, что нужно; но я не смел ее расспрашивать, потому что она была до крайности любопытна и болтлива. Ей непременно надо было знать, куда я хожу, и в эти три дня, когда я не приносил ей дичины и не говорил, где был, она ужасно тревожилась. Я дрожал, чтобы она не проведала о моем романе. Одно только имя могло бы доставить мне нужные сведения, но я не мог произносить его.

Мне не хотелось ехать во Флоренцию, потому что там все меня знали и, как скоро я бы появился там, приятели набежали бы ко мне толпами. А я приехал в Кафаджоло в совершенно болезненном и мизантропическом состоянии и скрыл своё имя не только от окрестных жителей, но даже от домашних слуг. Теперь я больше, чем когда-либо, должен был сохранять свое инкогнито, потому что графа ждали с часу на час. А так как он собирался жениться, то верно не стал бы открывать, что Кеккина живет у него в доме.