Марко посмотрел на девушку неожиданно серьезно:
— Ты всегда понимала меня лучше всех.
Разлил по стаканам вино из традиционной оплетенной до половины бутыли:
— За будущее, друзья мои! За твой золотой голос, Джина! За твои генеральские эполеты, Алехандро! За небо, за небо Адриатики! Кто бы нас ни вел — небо да останется нашим!
Джина просияла. Русоволосый тоже улыбнулся. Стаканы сдвинулись, опустели и стукнули о столешницу. Затем компания поднялась и вышла на площадь Капитолия, под жаркое июньское небо.
Искусство единственного слова
Небо потемнеть не успело, как дошли до искомого двадцать шестого нумера в Штатном переулке. Здесь Кропоткин когда-то давно родился; сюда же вернулся год назад из-за границы, когда пал царский режим и дымом развеялся смертный приговор «князю анархии», как не упустили случая припечатать Кропоткина щелкоперы.
Особняк выглядел, как все вокруг: ярко-зеленое железо крыши, солнечно-желтый фасад, белые колонны парадного крыльца, деревянные, крашеные под мрамор.
За крыльцом открывалась передняя, а из нее окнами на улицу выходила анфилада парадных комнат. Сперва зала, большая, пустая и холодная, с рядами стульев по стенам, с лампами на высоких ножках и канделябрами по углам, с большим роялем у стены, где танцевали, устраивали вечера. Затем шла «большая» гостиная, тоже в три окна. Диван, круглый стол перед ним, и большое зеркало над спинкой дивана. По бокам дивана пара объемных кресел. Между окон небольшие столики с узкими зеркалами во всю стену; столики, как и прочее из орехового дерева, обитые шелком. Впрочем, большую часть времени дорогой шелк покрывался от пыли белыми грубыми холщовыми чехлами.
Здесь Кропоткин их и встретил. Сам он сидел в большом кресле у стола, просматривая лист рукописи, который тут же отложил, поднялся и очень радостно приветствовал как Скромного, так и нисколько не знакомого матроса. Петр Алексеевич в том году выглядел значительно моложе своих шестидесяти пяти — просто крепкий мужчина в светло-светло голубой рубашке, широких брюках, застегнутых «по-городскому», в обыкновенных туфлях. Бородатый по русской моде, с обветренным лицом путешественника, с тонкими крепкими пальцами много писавшего и делавшего много тонких работ человека. Ростом он превосходил Скромного на пол-головы, матросу же вполне предсказуемо уступал настолько же, однако же полностью равняясь с Корабельщиком шириной плеч.
Лист отправился в стопку таких же, на круглый стол. Из двери «малой гостиной» выглянула Софья Григорьевна, жена Кропоткина, и также радушно, без малейшего намека на нежеланость внезапных гостей, спросила по старинному обычаю Москвы:
— Обедали ли?
Гости не обедали, но Скромный из волнения отказался; матрос же отказался по другой причине. Чаю им выпить, разумеется, пришлось: не обижать же старика, четверь века скитавшегося по тюрьмам и чужим домам, и только сейчас вернувшегося, наконец, домой. Поместили тужурки прямо на спинки стульев, а оружие на маленький круглый столик. Большая часть вещей уже была упакована для скорого переезда в Дмитров, но самовар оставался. Чай Кропоткин пил истинно по-московски, вприкуску с сахаром: он освоил это умение, скитаясь по Забайкалью, играя в любительских пьесах московских купчиков, да этак ловко, что даже написал брату восторженное письмо. Дескать, брошу все, пойду в актеры…
Пошел, однако, иным путем. И вот сейчас принимал очередных взволнованных гостей.
Скромный говорил приветствие — он сам потом не помнил, что именно — и видел через открытый проход в «малой» гостиной светлые квадраты на полу от пары окон, видел цветной фонарь у потолка, дамский письменный стол, на котором никто никогда не писал, потому что стол полностью уставлен был фарфоровыми безделушками, пахнущими духами на весь дом.
За «маленькой» гостиной, чего уже не видели гости, шла уборная, угловая комната с огромным трехстворчатым зеркалом-”трюмо" для одевания и накрашивания женщин. Вход в спальню не просматривался, и так же не просматривался вход в низкие служебные комнаты: девичьи, столовую, кабинет. Где-то там открывался и черный выход в просторный двор с людскими, конюшней и каретным сараем. Нынче все эти постройки пустовали. За месяц с начала лета трава успела подняться до пояса; несколько приземистых, давно уже пустоцветных яблонь, шумели под ленивым ветерком… Пока матрос разглядывал двор, Скромный осилил пару блюдечек чаю и несколько пришел в себя. Теперь они с Кропоткиным беседовали о том, ради чего украинский анархист не один месяц пробирался в Москву от самого Таганрога, и уже потому беседу стоило послушать.
Скромный печалился:
— …У левых эсеров, как и у нас, анархистов, хороших желаний очень много, но нету людей на такое грандиозное дело. Оставаться же на прежнем пути эсерам нельзя: большевики разобьют их одним авторитетом Ленина и Троцкого… Увы, партия большевиков уже настолько опьянела от своей фактической власти в стране, что…
Кропоткин молчал, слушал, тихонько прихлебывал остывающий чай, не выражая пока ни одобрения, ни порицания. Скромный рассказывал со сдержанной горечью:
— Я приехал учиться. Увы, все то, что я услыхал в Москве, за чем наблюдал… — тут он выразительно покосился на матроса, — и в наших анархических рядах, и в рядах социалистов, большевиков-коммунистов и левых эсеров… Тот или другой товарищ, осевши в Москве, шатается совершенно праздно или же находит занятие по плечу лишь организации. А он берется за неподъемное лишь с целью показать, что делом занят…