— Ха-ха-ха! — разнеслось с разных сторон, и какая-то бабенка, со звонким смехом притоптывая ногами, воскликнула: — Горбатенькие — горбатенькие! Ты, Андрюша, милый, досказывай дальше, что делать-то.
Парамон, скрывающийся за деревом, при этих словах женщины сильно вздрогнул и уставил глаза на бабенку.
Это была его собственная жена — высокая, стройная, с роскошной грудью, на которую теперь падали черные косы ее волос, точно две изгибающиеся змеи, и в то время, как она хохотала, раскрыв розовый рот и прищурив большие черные глаза, косы эти, точно живые змеи, подпрыгивали на ее волнующейся груди. В лунном сиянии ее лицо казалось алебастрово-белым, зубы сверкали и глаза казались большими, черными кружками, пылающими огнем. «Прелюбодейка, проклятая, задушить бы тебя этими самыми косами твоими… Ну, смейся-смейся… Чудится мне, в этом смехе такие твои мысли: вот и мой муж, Парамон, ждет любви от меня… такой старый козел… Свободная чистая совесть… ах вы, черти этакие!..»
Охваченный дрожью, Парамон стал смотреть на широкоплечего Андрея, который, под влиянием слов жены Парамона и ее веселого смеха, горячо заговорил:
— По моему разумению, если мы действительно свободные, как птицы, жители Зеленого Рая, то должны понимать и женское положение: молодые бабы не должны жить с опостылым мужем, стар ли он, или по чему-либо прочему такому, этакому… В Зеленом Раю это завсегда страм и грех, если не по чистой совести, значит, живет, а потому, может быть, что муж приводит как бы в тягостное недомыслие ее… Такая бабенка пусть допросит совесть свою и, когда совесть ей скажет свое последнее слово, пусть и она нам всем его скажет, под Деревом совещания. Может быть, она любит не мужа, а молодца иного… этакого, такого… вот и пускай заявит — кого женой хочет быть. Во всем у нас свобода, только одной совести и слушаем, а бабенки наши как на привязи…
Толпа заволновалась.
— Как это, бабенки на привязи! Бабенки могут и заявить под деревом — с кем хотят жить… Такое всегда у нас правило, значит, только наши вот бабенки забыли совесть-то, если живут с постылыми…
Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, вызвали волнение среди находящихся здесь женщин. Раздались женские голоса, и какая-то низенькая женщина, волнуясь, заговорила:
— Да совесть-то моя раскололась надвое, может… Одно дело муж, одно дети, а там любовь вошла в сердце… вот и борешься с собой… Детей надвое разрывать — совесть не позволит, вот и терпишь, и оно бывает лучше так, а бывает, и не лучше… разно случается…
— Не неволит вас никто, бабенки милые, — решительно заявил высокий мужчина, нежными глазами посматривая на женщин, — с кем хотите, с тем живите, и ты, Андрей Гвоздиков, хорошо сделал, что напомнил это, — бабенки забывают. В свободном Зеленом Раю невольница — большая для нас обида и срам — вот что.
— Обида, обида! — раздались голоса в толпе, в то время как тоненькие женские голоса начали энергично протестовать против этого.
— Ты, Андрюша, может быть, и неспроста повел разговор такой…
— Может, и неспроста, — загадочно отвечал Андрей, подмигивая кому-то.
— Может, знаешь бабенку какую, что не по совести…
— Может, и знаю.
— Может, и я знаю, — проговорила жена Парамона с загадочным смехом в лице, и вдруг, как бы против воли обнаруживая свою тайну, шагнула к Андрею и охватила своей голой, блеснувшей в лунном сиянии, рукой его шею.
— Ах, мой желанный!..
В разных местах послышался смех, а женщина, увлекаемая своими чувствами и смеясь каким-то воркующим сладостным смехом, начала целовать Андрея в губы, увлекая его в то же время от собравшейся толпы.
Хохот делался все более веселым, и кто-то проговорил:
— Вот оно к чему речь-то гнул Андрюша Гвоздиков своими «такое, да этакое»…