— Чего орешь? — спокойно спросил Никита. — Я сказал «может». Но я ж, наверное, для того тебе и нужен, чтоб ты спал спокойно. Я хоть раз провалил дело? Хоть одну посылку тебе не доставил?
— Кабы провалил, не со мной бы здесь сейчас языком трепал, — желчно заметил Папа. — Ладно. Что думаешь делать?
Голощекин присел на один из ящиков, тоже вытащил папиросы и закурил. Теперь, когда он кое в чем признался, следовало дать понять, что именно от него зависит, как события буду разворачиваться дальше. Так что они с Папой могут опять разговаривать на равных.
— С парнем я потолковал и еще потолкую. Он упрямый, как ишак, но, говорю же, дураком выглядеть не захочет, самолюбие не позволит. На этом и сыграем.
— Психолог хренов, — сказал Папа, сделав ударение на последнее «о».
— А ты думал, — усмехнулся Никита. — И к тому же он в первую голову ко мне должен обратиться. Так что у меня все под контролем. Я б вообще тебе говорить об этом не стал, а то ты последнее время пуганый какой-то, но ты же небось не только от меня новости узнаёшь… — Голощекин сделал паузу, но Папа ничего не сказал. Ну еще бы, не хочет сдавать своих стукачей. — Ведь не только от меня новости узнаёшь? — повторил он, добавив голосу несколько недоверчивую интонацию.
— Из передачи «Время» узнаю, — проворчал Папа, — как и весь советский народ. — Он снова сел и достал еще одну папиросу.
— Ты чего смолишь-то столько? — спросил Голощекин. — Так и свалиться недолго. Поберег бы здоровьишко.
— О своем побеспокойся, — огрызнулся Папа. — Людей мне присмотрел?
— Думаю.
— Некогда думать. У вас там что, все отличники боевой и строевой подготовки? Ангелы с крыльями? Зацепить некого?
Голощекин разозлился. Он действительно пока не мог назвать ни одной конкретной фамилии. В части были так называемые «второгодники» — пьющие, на все махнувшие рукой офицеры, но с ними связываться — себе дороже. Был завгар Шубин, немолодой мужик с вороватыми глазами, подторговывал самопальной водкой, скупая ее у местных. Но торговать вонючим пойлом — это одно, тут много ума не надо, а вот заниматься делом рискованным, требующим ежедневного напряжения мозгов, умения мгновенно сориентироваться в непредвиденной ситуации, — это совсем другое. «Деды» из столбовского взвода? Они капитану обязаны, что называется, по гроб жизни: только благодаря ему история с Васютиным не получила для них никакого продолжения. Но кто из «дедов»? Степочкин слишком простодушен, Умаров и Суютдинов, как люди восточные, чересчур своенравны: чуть что не по ним, глаза — в щелку, ноздри — в стороны. Нет, ненадежно, не знаешь, когда взбрыкнут. Рыжеев — дурак, Жигулин — ни рыба ни мясо… Да и дембель у них скоро, а пока обработаешь, пока натаскаешь…
Логичнее всего было бы перетянуть на свою сторону Братеева. Начать с того, что сержант, сам того не зная, влип в историю по самые свои торчащие лопухами уши. И башка у него варит, и в наблюдательности ему не откажешь. И упрямство его, если направить в нужную сторону, тоже не будет лишним. В другом закавыка. Чем зацепить по-крестьянски расчетливого парня, который, поди, на пятьдесят лет вперед всю свою жизнь представил? Парня, убежденного в том, что любовь со временем становится только крепче? Как объяснить ему, что думать о себе, любимом, о благе своем куда интереснее, чем беспокоиться о благе государства, которое на такого вот Братеева чхать хотело с высокой колокольни? Как привить ему азарт и страсть к риску?
— Чем зацепить? — спросил Голощекин. — Чтобы зацепить, зацепка нужна.
— Ты в слова-то со мной не играй, — неодобрительно сказал Папа. — Балагур. Не может того быть, чтобы у вас одни святые на плацу сапогами топали. Подбери пару-тройку человек, проверь на вшивость. Только осторожно. Ты меня понял?
— Чего ж тут не понять? Не бином Ньютона, — сказал Голощекин, не скрывая раздражения. Он не любил, когда его учили.
Папа это заметил, усмехнулся:
— А ты недовольную рожу-то не корчи. От того, насколько хорошо ты меня понял, очень многое зависит.
— Хочешь дело расширять? — спросил Голощекин.
— Допустим.