Открываю глаза. Зияет змеиная пасть, смеется мне в лицо, грозит: «Я иду…»
Змея пытается поглотить мою голову. Нет, это не змея — это кислородная маска… и ты не сможешь ничего поделать. Я падаю назад, обратно в газовую темноту.
Открываю глаза. Руки горят, ноги горят, повсюду огонь, однако сам я в эпицентре снежной бури. Немецкий лес, и где-то рядом река. Женщина с арбалетом на холме. Грудь болит как от удара. Слышу шипящий свист, а сердце останавливается. Пытаюсь что-то сказать, но лишь хрипло каркаю. Медсестра говорит, чтобы я отдыхал и тогда все будет хорошо, все будет хорошо.
Темнота.
Голос плывет надо мной.
— Спите. Просто поспите.
После аварии я раздулся, точно жареная сосиска; кожа полопалась, не в силах вместить пухнущее мясо. Жадные скальпели докторов ускорили процесс посредством нескольких точных надрезов. Процедура называется «иссечение ожоговых струпьев» и освобождает место для воспаленных тканей. Как будто восстает твое собственное, тайное, внутреннее существо, которому наконец-то позволили прорваться на поверхность. Взрезая меня, врачи надеялись, что я начну поправляться, но, по сути, они лишь высвободили чудовище — существо из вздувшейся плоти, залитой живыми соками.
На месте небольших ожогов возникают волдыри, заполненные плазмой, однако если обгореть, как я, теряешь огромное количество жидкости. В первые сутки в больнице врачи вкачали в меня шесть галлонов изотонического раствора, чтобы компенсировать потерю. Меня попросту заливали влагой, но жидкость истекала из опаленного тела быстрее, чем ее вливали; я лежал подобно пустыне, которую внезапно постигло наводнение.
В результате столь быстрого круговорота влаги у меня нарушилась биохимия крови, а иммунная система расшаталась от нагрузок… И проблеме этой предстояло значительно усугубиться в последующие недели: основной угрозой жизни должен был стать сепсис. Даже если всем кажется, что человек уже совсем оправился от ожогов, да и после аварии немало времени прошло, инфекция способна мгновенно вывести пострадавшего из игры. Защитные системы организма едва функционируют именно тогда, когда особенно необходимы.
Оболочка моего разрушенного тела запеклась глазурью окровавленных лохмотьев, которые называются струпом, — не тело, а настоящая Хиросима. Ведь нельзя назвать зданием груду бетонных обломков на месте разрыва бомбы? Вот точно так же после аварии нельзя было счесть верхний слой меня — кожей. Я был воплощенным ЧП: обгорелые останки, смазанные кремом с сульфадиазином серебра. И этот ужас покрывали бинты.
Я ничего этого не знал, уже потом врачи рассказали. А пока я лежал в коме и аппарат отщелкивал вялые удары моего сердца. Жидкости, электролиты и антибиотики подавались по специальным трубкам. (Внутривенная капельница, зонд для энтерального питания, эндотрахеальная трубка, назогастральный дренаж, трубка для мочевыведения — поистине там были трубки на любой случай!) Теплозащитный фильтр поддерживал необходимую для жизни температуру, дыхание осуществлялось с помощью вентилятора, а уж переливаний крови было сделано столько, что я бы переплюнул даже Кита Ричардса.[2]
Врачи удалили выгоревшие верхние слои моего тела, обработали раны и соскоблили обугленную плоть. В чанах с жидким азотом доставили кожу от свежих трупов.
Лоскуты размачивали в чашах с водой, а потом аккуратно расправляли и закрепляли у меня на спине. Да, вот так запросто, будто укладывали свежий газон, меня заворачивали в кожу мертвецов. Тело мое постоянно очищали, но я все равно отторгал эти простыни некроплоти; я никогда не уживался с посторонними. Раз за разом, снова и снова меня укрывали трупьей кожей.
Так я и лежал, облаченный в мертвецов, точно в доспех против смерти.
Первые шесть лет жизни.
Отец ушел еще до моего рождения. Он, видимо, был обаятельным бездельником из категории «сунул-вынул-и-бежать». Мама, брошенная безымянным повесой, умерла в родах; я же выплыл в этот мир в потоке ее крови. Акушерка, принявшая мое мокрое новорожденное тельце, поскользнулась в кровавой луже… по крайней мере мне так рассказывали. Она помчалась из палаты со мной на руках, точно с красно-белым пятном Роршаха. В таком состоянии меня впервые увидела бабушка.
Роды были неудачные и для меня тоже. Мне так и не объяснили, что произошло, но каким-то образом тело мое оказалось разрезано от живота к груди, с соответствующим шрамом — может, скальпель соскользнул, когда врачи пытались спасти мою мать? Я попросту не знаю. Я рос, а шрам не менялся, и, наконец, на левой стороне груди осталась лишь короткая полоска в несколько дюймов длиной — в том месте, где романтики обычно рисуют сердце.
До шести лет я жил с бабушкой. Ей было горько видеть меня — причину дочкиной смерти, и это очень сильно чувствовалось. Наверное, бабушка не была плохой… скорее, она просто не могла предположить, что переживет собственную дочь и в столь преклонном возрасте снова окажется с младенцем на руках.
Бабушка меня не била, хорошо кормила, водила на все положенные прививки. Просто не любила. Умерла она в один из редких моментов, когда нам было весело вместе: раскачивала меня на качелях, на детской площадке. Я взлетел, задрал ноги ксолнцу. Качнулся назад, к земле, ожидая, что она поймает меня, но качели полоснули воздух над скорчившимся телом. Я снова полетел вперед, а бабушка рухнула на колени и неуклюже свалилась лицом в пыль. Я бросился к ближайшему дому, позвал взрослых, а потом сидел на деревянных брусьях и ждал. «Скорая» опоздала. Когда врачи подняли с земли тело, бабушкины полные руки безвольно повисли, словно крылья летучей мыши, потерявшей ориентацию в пространстве.
После того как меня привезли в больницу, я уже был не человек, а таблица вероятностей. Меня взвесили, а врачи достали калькуляторы и принялись отщелкивать степени моих ожогов и высчитывать шансы на выживание. Шансов было мало.