На деле группа лиц выглядела не столь зловеще. Для начала мне нужен задник, фон из точно составленных компонентов — запах московского лета (тёплый асфальт, пыль и гарь, немного бензина, тополиная горечь), кусок городского пейзажа где-то в районе Бронных или закоулков за кинотеатром «Октябрь» на Калининском. Саундтрек — ровный гул машин с редкими воплями милицейских сирен.
Портрет группы лиц будет выполнен мной в динамичной манере. Не Рембрандт — помните групповой портрет господ в шляпах вокруг вскрытого трупа на столе — не так, а скорее в стиле Репинских живописных эскизов к «Заседанию Думы». Несколько точных мазков, пара ударов кистью — и вот вам Победоносцев. Блик на пенсне, пух бакенбардов и блеск аксельбантов, орлиный клюв — готово! Лучше, чем живой.
Начну с персонажей второстепенных, постепенно перейду к главным.
Вот Котя Людковский, милый и свежий мальчик, румяный как купидон, он похож на кудрявого Ленина с октябрятского значка. Живёт в коммуналке на Беговой, живёт с мамой, которая через пару лет повесится, когда узнает, что Котю зарезали в пересыльной тюрьме под Владимиром.
А вот Спектор. Я так никогда и не узнала фамилия это или кличка. Он из профессорской семьи, порода видна сразу — тонкие пальцы, узкие запястья, бледная шея, на виске голубая жилка. Спустя тысячу лет он позвонит мне из Австралии, кажется, из Мельбурна. Будет показывать фотографии дочерей, уже почти взрослых и тоже породистых. Мы проговорим час и ни разу не помянем ни то лето, ни тех людей. Под конец он признается, что я ему дико нравилась — тогда, в прошлом веке. Ещё он скажет, что у его жены рак и ей осталось месяца два-три.
Кумец и Ерохин — этих нужно описывать парой. Второй напоминает не совсем удачную копию первого: с лицом что-то не так и подбородок вялый, но в остальном — не отличить. И тряпки, и жесты, и смех; даже курят они одинаково — элегантно отставив надломленную кисть. Кстати, именно Кумец и Ерохин колотили Алика Купера в тот день у Планетария.
Миша Дункель — заносчивый и драчливый, из состоятельной еврейской семьи: мама директорствует в меховом ателье, папа ходит в белой рубашке даже дома. Живут в Кунцево, по стенам настоящие холсты в рамах — натюрморты и осенние пейзажи. Дача в Переделкино, почти в писательском посёлке. Дункель отсидит два года, после эмигрирует в Германию, где сколотит банду из поляков и поволжских немцев, которые будут грабить транзитные фуры на трассе Франкфурт-Познань. В перестрелке его ранят в грудь, но удачно — пуля пройдёт навылет, не задев жизненно важных органов. Впрочем, я всегда сомневалась в их наличии. Дункель будет хвастать шрамами, задрав рубашку прямо в ресторане — вот входное отверстие, а вот там, под лопаткой, выходное. Ещё он мне покажет двести тысяч долларов сотенными купюрами, металлический чемодан (совсем как в кино), будет стоять на стуле рядом с ним весь ужин.
Наконец, Америка. Белая ковбойская шляпа, пардон, стэтсон, — неотделимый компонент образа; так невозможно представить Сталина безусым или Черчилля без сигары. Его лицо, словно уловив стиль эпохи, удачно сочетало в себе черты Элвиса и Делона, причём, в профиль он больше походил на американца, а в анфас — на француза. Америка явно знал об этом сходстве и наверняка провёл перед зеркалом не один час, копируя презрительно вздёрнутую губу и голубоглазый прищур под изогнутой бровью.
Он мне нравился — чего скрывать, да, он мне нравился. Он просто не мог не нравится, если тебе семнадцать. К тому же на фоне наших унылых пейзажей, где преобладает палитра серо-милицейских оттенков и вариации на тему цвета хаки, он был подобен радужной бабочке, угодившей в чёрно-белое кино на заводскую тему. Есть существа, созданные для красоты, для любования — вроде павлина или вуалехвоста.
Глядя на Америку, и даже зная, что живёт он где-то на Ленинском, мне мерещились рыжие каньоны с лиловыми горами на горизонте, тугой топот копыт по выжженной прерии, искры костра, улетающие в ночное, бездонно бархатное небо. И постепенно моё воображение, одолжив недостающие компоненты из книжек и фильмов, достроило образ. Образ ни в коем случае не положительный (хоть тут у меня достало ума и куцего опыта), но невероятно притягательный. Обаятельный негодяй и остроумный мерзавец, такие искупают все грехи, когда гибнут в финале, спасая ребёнка или щенка. Лекало тут одно — падший ангел, мятежный демон. Сила, которая стремится к злу, но непроизвольно творит добро. И если уж начистоту, то качественный злодей всегда многогранней, интересней и притягательней положительного героя. Особенно, если этот герой из нашего пролетарского иконостаса: шахтёр, нарубивший сто норм, сталевар, выплавивший сто тонн, доярка, отдоившая сто коров.
Лидерство Америки казалось безусловным. Лишь раз или два в неделю, когда к Планетарию подруливала белая «двадцать четвёрка», ситуация менялась. Дежуривший мент Сомов кивал и благодушно козырял, когда машина заезжала под «кирпич», неспешно переваливала через бордюр и останавливалась на газоне. И то как Америка семенил за «двадцать четвёркой», приседая и вглядываясь в чернильные стёкла, и то, как все остальные тут же стихали и сбивались в стайку вокруг плевательницы под липой, наглядно демонстрировали, кто тут на самом деле хозяин.
Генрих был невысок, сухощав и спокоен. Он курил солдатский «кэмел» без фильтра и никогда не повышал голоса. Иногда он улыбался, но от этой улыбки хотелось удавиться. Не хочу уходить в банальности про волчий взгляд или звериные повадки, но если вам доводилось беседовать с настоящим рецидивистом, вы поймёте о чём идёт речь.
Генрих приезжал за деньгами, иногда он давал работу. Америка был вежлив до придворной учтивости — просто юный виконт, только что представленный монарху. Шёл чуть позади, слушал, внимательно наклонив голову, изредка кивал. Иногда что-то записывал на сигаретной пачке. Они прогуливались от Планетария до Садового и обратно. Потом Генрих уезжал.
Говорили, что он сидел несколько раз. Дункель рассказывал, рассказывал почти с вожделением, как давным-давно Генрих приехал на танцы в Болшево и местная шпана избила его. Он вернулся через неделю, нашёл обидчиков на танцплощадке. Предложил им выйти, чтобы не мешать отдыхающим. За забором, у гаражей, Генрих предложил хулиганам извиниться, сказал, что простит каждого, кто встанет на колени и попросит прощения. Разумеется, хулиганы рассмеялись ему в лицо — их было восемь против одного. Тогда Генрих распахнул плащ (а он был в плаще), под плащом был «калаш». Вскинув автомат, одной длинной очередью он высадил весь рожок.
— Двадцать семь пуль и восемь трупов.
Голос Дункеля под конец становился зловещим и низким. Я слышала эту кровавую историю раза четыре, действие из Болшева перемещалось то в Кратово, то в Подлипки. Дункель, скорее всего, сочинил всю эту абракадабру. Весьма вероятно, учитывая его фантастическую способность доводить людей до бешенства за минимальный отрезок времени, нечто подобное приключилось с ним самим. Где-нибудь на танцах в Переделкино. Разумеется, минус двадцать семь пуль и восемь трупов.
12
Квинтэссенция мошенничества — доверие. Вера. Таким образом, любая религиозная организация, равно как и любое правительство, а уж подавно, которое обещает построение небывалого, почти райского, общества, не более чем банальное мошенничество. Только в крупных масштабах. Впрочем, суть от размера не меняется.
Америка обожал трепаться. Если он начинал теоретизировать, то остановить его было непросто. Уверена, он бы выстроил шикарную карьеру в комсомоле, занимаясь пропагандой. Его голос — тенор — поначалу казался мне высоковат для столь брутального экстерьера, в кино такие типажи как правило обладают сиплыми баритонами. Но модуляции, паузы, словарный запас и эрудиция делали своё дело, речь текла будто песня, словно река, и постепенно ты сам уплывал с этим потоком, убаюканный и послушный.
Мошенничество — это искусство. И даже больше. Чем рискует актёр на сцене, а? — что его освищут. Всего-то! А художник? Картину не примет выставком. А писатель? Рукопись зарубит издательство. И всё! В нашем случае: цена — свобода! Статья рубль сорок семь, пункт второй, со всеми вытекающими последствиями. О последствиях узнай у Козлова и Лёки — три года «химии» каждому.