В конце одного дня, когда Болд давно свыкся с одиноким образом жизни, снуя по свету, как та самая обезьяна, он вошёл в небольшой перелесок, собираясь развести костёр, но, к своему удивлению, обнаружил уже горящий очаг, который ворошил живой человек.
Человек был невысоким, как Болд, с красно-рыжей, как листья клёнов, шевелюрой, косматой бородой такого же цвета и кожей бледной и рябой, как собачья шкура. Болд было решил, что человек болен, и думал держаться подальше. Но глаза у того были голубы и прозрачны – и он сам был напуган не меньше и настороженно ждал подвоха. Так безмолвно они и глазели друг на друга с противоположных концов небольшой поляны посреди леска.
Человек указал на костёр. Болд кивнул и опасливо вышел на просеку.
Человек жарил две рыбины. Болд вынул из-под полы тушу кролика, убитого этим утром, и освежевал его с помощью своего ножа. Человек голодными глазами следил за его действиями и кивал, узнавая знакомые движения. Он перевернул рыбу другой стороной и расчистил в золе место для кролика. Болд нанизал тушу на палку и сунул в огонь.
Когда мясо зажарилось, они молча поужинали, сидя на брёвнах по разные стороны костра. Оба вглядывались в языки пламени, лишь изредка косясь друг на друга, робея после долгого времени, проведённого в одиночестве. Каждый из них теперь смутно представлял, что может сказать другому человеку.
Наконец человек заговорил. Сперва ломано, но постепенно удлиняя фразы. То и дело он произносил слова, казавшиеся Болду знакомыми, и особенно знакомыми были его движения вокруг костра, но как Болд ни пытался, ему не удалось понять ничего из этого рассказа.
Болд и сам хотел сказать несколько простых фраз, но слова показались ему чужеродными во рту, как мелкая галька. Человек внимательно слушал, в свете костра его голубые глаза искрились на грязной бледной коже худощавого лица, но он не узнал ни монгольской речи, ни тибетской, ни китайской, ни турецкой, ни арабской, ни чагатайской, как не узнал ни одного из приветствий на многих других языках, которые выучил Болд за годы странствий по степи.
Под конец монолога Болда лицо человека перекосило, и он разрыдался. Он вытер насухо глаза, оставляя на щеках широкие грязные разводы, встал перед Болдом и что-то сказал, активно жестикулируя. Он ткнул пальцем в Болда, точно сердясь на него, а потом отошёл назад, присел на бревно и стал изображать, как показалось Болду, греблю на лодке. Он грёб против движения, как рыбаки в Каспийском море. Жестами он изображал рыбалку: вот он ловит рыбу, разделывает её, жарит, кормит рыбой маленьких детей. Жестами он взывал к жизни всех тех, кого раньше кормил – детей, жену и всех домочадцев.
Потом он поднял лицо на охваченный огнём хворост, пролёгший между ними, и снова заплакал. Он задрал грубую рубаху, покрывающую тело, и указал на свои плечи и подмышки, стиснув кулак. Болд кивнул, чувствуя, что его начинает мутить, пока человек, улегшись на землю и по-собачьи заскулив, изображал болезнь и смерть всех своих деток. Потом – жены, потом – остальных. Все умерли, кроме этого человека, который кружил теперь вокруг огня, указывая на листья, усыпавшие землю, и произнося какие-то слова – наверное, имена. Теперь Болду всё стало ясно как день.
Тогда человек сжёг свою деревню и уплыл, изображая всё абсолютно отчётливыми жестами. Он долго грёб на своём бревне – так долго, что Болд решил, что тот забыл о рассказе, – но вдруг резко остановился и упал на спину. Он выбрался и огляделся по сторонам в поддельном недоумении. Он пошёл. С дюжину раз он обогнул костёр, как будто бы поедая траву и палки, воя волком, прячась под бревно, потом снова походил и даже погрёб. Без конца он повторял одно и то же:
– Сме, сме, сме, сме, – крича на перечёркнутые ветками звёзды, дребезжащие у них над головами.
Болд кивнул. Эта часть истории была ему знакома. Человек застонал, глухо зарычал по-звериному, взрыл палкой землю. У него были красные, как у самого настоящего ночного волка, глаза. Болд поел ещё кроличьего мяса и протянул палку мужчине, который выхватил её и с жадностью впился в мясо. Вдвоём сидели они и смотрели на огонь. Болд чувствовал себя и в одиночестве – и нет. Он поглядел на человека, который съел обе свои рыбины и начинал клевать носом. Он вздрогнул, пробормотал что-то, устроился на земле, обнимая телом кострище, и уснул. С тревожным чувством Болд пошевелил хворост, устроился на другой стороне очага и тоже попытался уснуть. Когда он проснулся, огонь потух, а человека не было. Наступило промозглое утро, вымоченное в росе. Следы человека пересекали поляну и спускались к широкой излучине реки, где и обрывались. Нельзя было знать, куда направился человек оттуда.
Шли дни, Болд продолжал двигаться на юг. Долгими часами в мыслях у него гулял ветер, и он только поглядывал вокруг себя в поисках еды да на небо, наблюдая за погодой, бормоча себе под нос одни и те же слова. Познавший Пустоту. Однажды он вошёл в деревню, построенную вокруг родника.
Он не стал испытывать судьбу, заглядывая внутрь, и потому обошёл храмы кругом, напевая под нос: «Ом мани падме хум, ом мани падме хум, хуммм», – вдруг отчётливо осознав, что стал часто разговаривать сам с собой и петь, даже не замечая этого, как можно не замечать давнего приятеля, который постоянно талдычет об одном и том же.
Он продолжал продвигаться на юго-восток, хотя уже забыл, почему идёт именно туда. Переворачивал вверх дном придорожные дома в поисках еды. Шёл безлюдными дорогами. Здесь были древние земли. Узловатые оливковые деревья, почерневшие и отяжелевшие под весом несъедобных плодов, насмехались над ним. Усилий одного человека всегда мало, чтобы насытиться исключительно за их счёт, – всегда. Голод снедал Болда, и он уже не мог думать ни о чём, кроме еды, и так продолжалось каждый день. Он проходил мраморные храмы, мародёрствовал на виллах, которые миновал. Однажды он нашёл большой глиняный кувшин оливкового масла, и остался, и провёл там четыре дня, пока не выпил его до дна. Дальше земля стала щедрее к охотнику. Не раз и не два он видел лисицу. Меткие выстрелы из детского лука помогли забыть о голоде. Ночь от ночи он разводил костры всё ярче и не раз задавался вопросом о том, что же стало со случайно встреченным незнакомцем. Может, после встречи с Болдом он осознал, что ему суждено оставаться одному, кто бы ни встретился ему на пути и что бы с ним ни приключилось, и поэтому покончил с собой и воссоединился со своим джати? Или просто поскользнулся, когда наклонился напиться? Или переплыл на другой берег, чтобы Болд не нашёл его? Болд не знал, но снова и снова его мысли возвращались к той встрече, особенно вспоминая ту ясность, с которой он понимал рассказ человека.
Равнины бежали на юго-восток. Мысленно очертя линию своего пути, Болд обнаружил, что слишком мало помнит из последних недель, чтобы точно представлять своё местоположение относительно Моравских Ворот или каганата Золотой Орды. С Чёрного моря на запад они скакали дней десять, так? Нет, это было всё равно что пытаться вспомнить прежнюю жизнь.
Однако можно было предположить, что он приближался к Византийской империи, подступая к Константинополю с северо-запада. Опустив плечи, Болд сидел у ночного костра и гадал, встретит ли его Константинополь таким же опустевшим. Гадал, вымерла ли только Монголия, или людей не осталось нигде в мире? Ветерок прошелестел в кустах голосами призраков, и Болд забылся тяжёлым сном, просыпаясь в течение ночи, чтобы взглянуть на звёзды и подбросить хвороста в огонь. Ему было холодно.
Когда он проснулся вновь, у костра, напротив него, стоял призрак Тимура, и языки пламени плясали на его внушающем трепет лице. Его глаза были черны, как обсидиан, и Болд увидел горящие в них звёзды.
– Значит, решил убежать, – мрачно протянул Тимур.
– Да, – прошелестел Болд.