Книги

Генетический детектив. От исследования рибосомы к Нобелевской премии

22
18
20
22
24
26
28
30

Времени, чтобы переживать по этому поводу, было немного – ведь нужно было еще писать статьи. Кроме двух статей по EF-Tu и EF-G, которые у нас готовились для Science, мы с Мартином писали большой обзор по рибосомам для журнала Nature, который к тому моменту задержали уже почти на год.

Не успели мы сдать рукописи, как мне пришлось ехать на конференцию в Колд-Спринг-Харбор. В тот год симпозиум был посвящен эволюции на молекулярном уровне к 150-летию со дня выхода книги Дарвина «Происхождение видов» и 200-летия со дня его рождения. Я был знаковым докладчиком по рибосомам в секции о химическом происхождении жизни, а сама секция в основном была посвящена тому, как жизнь возникла из мира РНК. Странно, что в докладчики не выбрали Гарри, ведь РНК-составляющая рибосом в нашей работе была побочной. Моя лекция была о том, что все ключевые сайты рибосомы, полностью состоящие из РНК, образуют пептидные связи и прикрепляются к тРНК. Среди остальных участников секции были признанные РНК-гуру, в частности Том Чек, Джерри Джойс и Джек Шостак, и их выступления охватывали весь спектр проблем: от того, как РНК могла начать самореплицироваться, как белки могли постепенно заменить РНК и превратиться в современные ферменты – вплоть до того, как могли сформироваться первые клетки. Фаворитом нашей секции был Крейг Вентер, прославившийся работой по секвенированию генома, а также попыткой создания искусственных геномов. Он прибыл непосредственно перед выступлением и почти сразу уехал – очевидно, он жил в совершенно ином мире, нежели все мы.

Выступая с докладом, я заметил в первом ряду Джима Уотсона. Позже Джерри Джойс сказал, что тот посетил всего две лекции – мою и Крейга Вентера. «Должно быть, вы у кого-то в шорт-листе», – поддел меня он. Явно не у Уотсона. После окончания секции я пересекся с Уотсоном в холле, где угощали кофе. Он спрашивал меня о том, кто и чем занимается в области рибосом, и особенно поинтересовался о компетенции Гарри. Затем он взял паузу, смерил долгим взглядом и сказал, что моя работа прекрасна, но мне не стоит беспокоиться о Стокгольме, поскольку и без Нобелевской премии жизнь продолжается. Это было сказано настолько вскользь и без капли дипломатии – в фирменной уотсоновской манере, – что меня скорее позабавила, нежели возмутила такая оценка. Возможно, он забыл, что уже говорил мне то же самое при нашей первой встрече в салоне самолета девятью годами ранее.

Вскоре состоялась небольшая конференция в Кембридже, куда была приглашена Ада. Она поинтересовалась, можно ли ей посетить LMB, поэтому я договорился, чтобы ей дали возможность выступить с лекцией – к большому удивлению некоторых коллег, знавших о напряженности между нами. Я представил ее, упомянув, что можно дискутировать о том, кто и что сделал в исследовании рибосом, но абсолютно не подлежит сомнению тот факт, что она первая начала работы по кристаллографии, и вспомнил о нашей первой встрече с Адой в Йеле – кажется, с тех пор минула вечность. Ада имела привычку одеваться в черное, так что я не сомневался, каков будет ее гардероб. К тому времени я также пристрастился к стилю «только черное», что казалось мне уместной данью уважения Джонни Кэшу, который так помог Билу с замораживанием бессчетных кристаллов.

Поэтому ради шутки я также явился в черном, и Мартин Шмеинг сделал наше общее фото в таких гармоничных нарядах прямо у двери моего кабинета рядом с плакатом, посвященным мемориальной лекции Стеттена в NIH. В 2000 году прочесть такую лекцию довелось и мне, и Аде. В завершение вечера мы пригласили Аду в мой любимый южноиндийский ресторан в Кембридже. Казалось, что прежние раздоры между нами остались в прошлом, все мы с упоением болтали и шутили о науке.

Рис. 18.1. Ада Йонат и автор. Люди в черном

В конце сентября наши статьи для Science и Nature получили одобрение рецензентов и готовились к публикации, а Мартин пытался подобрать эстетически приятную картинку для обложки Science. Настроение у всех было отличное. Мне предстояла очередная поездка, на этот раз в Вену, где я состоял в консультационном совете в Исследовательском институте молекулярной патологии (IMP). Я работал в этом совете уже пару лет, и мне всегда нравилось слушать, как выдающиеся ученые, занимающиеся передовой наукой, рассказывают о своих достижениях. Не уверен, насколько ценны были мои консультации, но такая работа давала лишний шанс встретиться со знаменитыми учеными со всего мира, также входившими в состав комитета.

Одним из них был Эрик Кандел, знаменитый нейрофизиолог из Колумбийского университета, выполнивший огромную работу по исследованию основ памяти. Как часто бывает в таких случаях, кто-то поднял тему «премии за рибосому». Кандел, участвовавший в разговоре, отметил, что считает работу над рибосомой достойной Нобелевской премии. Признался, что состоит в жюри Ласкеровской премии и что там эта тема все время активно обсуждается. Сказал, что один из центральных персонажей в этих разговорах – я, но тут же, чтобы не давать мне лишней надежды, добавил, чтобы я этим не обольщался. Я рассмеялся и заверил его, что уже выдохнул. Тогда Барри Дикинсон, директор IMP, спросил меня, как мне видится судьба Нобелевской премии за рибосомы. Я отшутился, что пока рано об этом беспокоиться, скорее всего, мы умрем раньше, чем тема станет актуальной.

Нобелевские премии анонсировались на следующую неделю после моего прибытия из Вены. Такие анонсы всегда следуют в начале октября в строго заведенном порядке. В понедельник объявили о Нобелевской премии по физиологии и медицине; она была присуждена за открытие РНК-фермента теломеразы, наращивающей кончики ДНК и не позволяющей им чрезмерно укорачиваться в течение жизни. Одним из лауреатов стал Джек Шостак. Я знал, что на него обрушится лавина сообщений, поэтому поздравил его студентов – Джона Лорша и Рэйчел Грин. Сказал, что их шансы выросли, поскольку, статистически, вернейший путь к Нобелевской премии начинается с учебы у нобелевского лауреата. Поскольку Рэйчел также училась в постдокторантуре у Гарри, я добавил, что в итоге ее шансы могут удвоиться.

Премию по химии объявляли в среду. Часто ее вручают попеременно то химикам, то биохимикам. Это зачастую вызывает ропот со стороны первых, мол, их награда может присуждаться людям, почти не разбирающимся в химии. Поскольку премию «за условную биологию» вручали годом ранее, я счел, что рибосома на этот раз на нее не претендует и придется ждать еще год. И забыл о ней. На полпути до работы у моего велосипеда спустила шина, пришлось добираться пешком.

Опоздал на работу, пришел в угрюмом настроении – и тут зазвонил телефон. Я ответил резко, но женский голос на другом конце провода попросил меня оставаться на линии – ведь это важный звонок из Шведской академии наук. Я сразу заподозрил в этом изысканный розыгрыш, устроенный кем-то из моих друзей, например Крисом Хиллом или Риком Уоббе, обожавшим такие шутки. Крис однажды написал письмо Гаю Додсону, возглавлявшему официальный комитет, собеседовавшему меня перед приемом на работу в LMB, и заявил, «хорошо, что вы были готовы посодействовать, чтобы выручить Венки, у которого здесь в Юте проблемы – но, с другой стороны, не так ему там и плохо, конкуренция-то поменьше, чем в Великобритании». Гай в панике позвонил мне в Юту, чтобы удостовериться, не кинул ли я в последний момент и его, и всю LMB.

Наконец трубку взял шведский ученый, представившийся Гуннаром Эквистом, и сообщил, что я удостоен Нобелевской премии по химии совместно с Томом Стейцем и Адой Йонат за работу, посвященную исследованию структуры и функций рибосом. Когда он закончил свою речь, возникла небольшая заминка. С одной стороны, это была единственная компания лауреатов, в которой могло бы найтись место мне; это означало, что комитет признал: именно расшифровка атомных структур изменила всю эту дисциплину. Но мне все равно было сложно в это поверить, особенно учитывая мою прежнюю размолвку с Мансом Эренбергом на конференции в Телльберге и последующее вхождение Манса в состав Нобелевского комитета. Поэтому я сказал собеседнику, что не верю, несмотря на очень натуральный шведский акцент! В тот момент кто-то на другом конце провода рассмеялся, и я подумал: вероятно, у них там включена громкая связь. Если все было по правде, то там определенно должен был присутствовать Манс Эренберг; поэтому я спросил, можно ли позвать его к телефону. Засмеялись еще сильнее, после чего трубку действительно взял Манс. Он поздравил меня и сказал, что я эту премию заслужил – но он говорит об этом в последний раз! Затем, вероятно догадываясь о моем неоднозначном отношении к премиям, он демонстративно спросил: «Вы ведь приедете и примете ее?» Вдруг я осознал, что все это – правда. Меня часто спрашивают, что я почувствовал, когда только понял это, но весь масштаб происходящего дошел до меня лишь постепенно. Разумеется, я не ощутил такого же взрыва восторга, с которым дал Брайану «пять» на брукхейвенском синхротроне, когда мы впервые увидели пики вольфрамовых кластеров, либо как в тот момент, когда увидели аномальные пики в Аргонне и поняли, что структура нам поддалась.

Иногда, когда меня спрашивают о премии, я отшучиваюсь: ну кому захочется ехать в Швецию в холодном и пасмурном декабре, а там довольствоваться плохой вегетарианской пищей. Иногда я фантазировал – а если бы я отклонил премию? Но реальность такова, что, независимо от твоего абстрактного отношения к премиям, очень сложно взять и отказаться от них, особенно если награда столь грандиозна, как Нобелевская премия. Исключительно приятно знать, что твои коллеги-ученые такого высокого мнения о тебе. Кроме того, это отличная дань уважения студентам, постдокам и остальному коллективу, всем, кто рисковал своей карьерой, участвуя в проекте, и без кого ничего не удалось бы достичь. Разумеется, деньги тоже всегда кстати. Это признавал даже Ричард Фейнман, презиравший награды.

Тогда я осознал, насколько целостным человеком был Манс. Очевидно, он отмел наши с ним разногласия по отдельно взятому аспекту работы и смог увидеть общую картину. Когда дискуссия идет на таком уровне, достаточно лишь немного поднажать, чтобы потопить кандидата. Будь он хоть немного мстителен, он мог бы просто исключить меня из обсуждения, и никто бы этого не заметил. Вероятно, именно благодаря порядочности таких людей, как он, Нобелевская премия до сих пор ценится столь высоко, несмотря на все порождаемые ею противоречия.

Затем, чтобы поздравить меня, к телефону также подошли Андерс Лильяс и Гуннар фон Хейне. Наконец мне сказали, что я могу сообщить новость жене, но больше – никому до официального объявления.

Я даже не знал, что наш разговор услышали Мартин и Ребекка, чьи рабочие места были прямо у двери моего кабинета. Они абсолютно не разделяли моего скепсиса – на самом деле, еще годом ранее Мартин поспорил со мной на обед, что премия мне достанется. К тому моменту, как я повесил трубку, они уже восторженно прыгали. Мартин открыл бутылку шампанского, которую мы приберегли, чтобы отпраздновать выход статей в журнале Science.

Я попытался позвонить Вере, но никто не ответил. Оказалось, Вера ушла гулять с моей падчерицей Таней, которая как раз приехала из Орегона навестить нас, а мобильником Вера не пользовалась. Когда она пришла домой, ей позвонил наш хороший друг Питер Розенталь. В свое время он учился в Гарварде у Дона Уайли, а потом переехал в постдокторантуру LMB к Ричарду Хендерсону; сейчас он работает в Лондоне. У него был глубокий голос и выверенные профессорские манеры гарвардца. Он сказал Вере, что не надеялся дозвониться ко мне на работу, поэтому он и звонит домой – ей. Вера удивилась. Она всегда дозванивалась до меня без проблем. Тогда Питер сделал паузу и сказал: «Вы, возможно, не знаете?» «Не знаю чего?» – спросила Вера. Так она узнала новость. Позже, вечером, когда мы встретились, она сказала: «Подумала, какой же ты у меня умный, раз одна из них тебе досталась!» Здесь хочется процитировать Мэрион Пирсон, жену бывшего канадского премьер-министра: «За каждым успешным мужчиной стоит изумленная женщина».

LMB, будучи относительно небольшой организацией, собрала так много Нобелевских премий, что на следующий день один журналист назвал ее «фабрикой Нобелевок». Аарон Клуг отметил, что правильнее говорить не «фабрика», а «ферма» или «сад». Мы засеиваем его и выращиваем людей, а Нобелевские премии – это, в любом случае, просто побочный продукт качественной науки. Тем не менее с годами сформировалась традиция праздновать Нобелевскую премию. Майк Фуллер, который одним из первых вошел в штат LMB, устроил в столовой традиционное торжество с шампанским; так делалось многие десятилетия в честь каждого из сотрудников, получавших Нобелевскую премию. К вечеру люди шли сплошным потоком на верхний этаж, где была столовая. Было много папарацци, и я сожалел, что за эти дни забыл побриться и выглядел нечесаным. Один журналист решил сфотографировать меня в компании всех членов лаборатории, всучил мне бокал шампанского и попросил поднять – что весьма позабавило Даниэлу Роудс, знавшую, что я трезвенник. Я впитывал всю эту праздничную атмосферу, ощущая смесь счастья и облегчения. Все прежние беспокойства и стрессы теперь оказались далеко позади. Хотя сами исследования продолжались долгие годы, это был важный момент и для LMB, и особенно для Ричарда Хендерсона, который чувствовал, что не прогадал, поставив на меня. После праздника мы с Верой отправились домой под дождем, ведя мой велосипед со спущенным колесом.

Глава 19

Неделя в Стокгольме