Да, тут было много знакомого. Кое-что осталось от экспедиции 1907 года, первой моей и последней – Карла Казимировича. Бородатого поляка уже валил с ног туберкулез, но он все торопил и торопил нас, будто и вправду чувствовал, что больше ему не копать эту серую землю. Здесь хранилось и многое из найденного в экспедициях самого Романа Христиановича. Я взял с витрины прекрасный аттический светильник с головой Пана, и мы с профессором вспомнили, как в 1908 году я выкопал его на Девичьей горке, когда мы заканчивали работы в южной части некрополя. Жаль, все это остается господам краснопузым! Эрмитажа уже нет, Константинопольский институт погиб, а теперь мы теряем Херсонес. Я спросил профессора, не собирается ли он уезжать, но Лепер лишь грустно улыбнулся, заметив, что никуда от Херсонеса не уедет. Поручик Усвятский попытался поведать Леперу о «чеке» и о том, как Совдепия относится к профессорам, особенно к тем, кто фотографировался вместе с Государем Императором на фоне херсонесских руин, но Роман Христианович заметил лишь, что ему они не смогут причинить зла. Тогда я еще не понимал, что он имеет в виду.
Мы зашли в монастырь, поставили по свече в храме Св. Владимира и долго стояли под его сводами. И это тоже приходится оставлять! Мы видели, и не раз, что творили господа комиссары в Божьих Храмах. Господи, а ведь отсюда пошло на Русь учение Христа! На этом месте, в храме Св. Василия, что на холме, крестился Равноапостольный. И теперь между Собором и ордами, рвущимися испаскудить и осквернить последние наши святыни, оставалась лишь узкая стальная полоска наших штыков. Даже в тот теплый беззаботный майский день под гигантскими сводами пустого храма, закрытыми цветной смальтой мозаик, под немигающим взглядом Одигитрии над золотым алтарем, чувствовался холод обреченности. Мы оставляли наши храмы под золотыми крестами, чтобы в конце пути обрести другие – черные Галлиполийские с двумя датами, как на надгробии.
Мы посидели в уютном монастырском дворике, послушали, как журчит вода в фонтане, а затем прошли мимо Игуменского корпуса к небольшой аллее, где под обломанной белой колонной навек успокоился Косцюшко. Когда-то мы все жалели его, но теперь я впервые подумал, что беспокойному поляку повезло. Худшее, что он встретил в жизни, были склоки коллег и козни святых отцов из монастыря. Даже когда сюда ввалятся паладины Коминтерна, ему будет уже все равно. Он сделал для Херсонеса все, что мог, и имел право на вечный покой на этой тихой аллее под сенью скорченной акации.
Обратно мы шли молча, и я размышлял о том, что скоро наш белый Севастополь падет, как пал когда-то Херсонес, нас всех разнесет черноморским ветром, и может я останусь лишь здесь, на экспедиционных фотографиях, вклеенных в отчеты Косцюшко и Лепера. Останусь безымянным, как и десятки тех, кто копал вместе с нашими профессорами и потом фотографировался напоследок, собравшись у стенки раскопа или у руин базилик. Может, у комиссаров не дойдут руки до нас, навеки застывших на фотографических пластинках. И это будет надежнее, чем память наших безымянных могил, раскиданных от Орла до Джанкоя.
Профессор звал нас к себе домой пить чай и беседовать, но мы откланялись, поскольку спешили к капитану Егорову, который, вероятно, уже ждал нас. Напоследок я вновь заговорил об эвакуации, но Лепер и слышать об этом на хотел и лишь качал головой.
О Романе Христиановиче мы услыхали снова только на рейде Истанбула, в декабре, когда все было уже кончено. В последний день эвакуации профессор Лепер пустил себе пулю в висок.
Вот и все, Роман Христианович!
Капитан Егоров встретил нас ворчанием, после чего, не дожидаясь моего вопроса о дамах, потащил нас в комнату, где мы вместо дам обнаружили толстяка с генеральскими погонами, вкушавшего, ежели я не запамятовал, вареную осетрину под «Смирновскую». Признаться, я немного очумел, особенно когда генерал подмигнул мне, назвался Володей, и потребовал выпить по поводу того, что мы тезки. Я обалдел и опрокинул рюмку, даже забыв закусить. Поручик Усвятский занял оборону в темном углу, готовясь, в случае необходимости, прийти мне на помощь.
Генерал Володя не терял времени. Он снова подмигнул мне и спросил, имеются ли у меня документы, подтверждающие мою службу в Харьковском Императорском университете в должности приват-доцента. Я не удержался и хмыкнул. Тогда генерал махнул рукой и заявил, что это, в конце концов, не так важно. А важно, оказывается, то, что мне предлагалось перейти на преподавательскую должность в эвакуированное в Севастополь Константиновское юнкерское училище. При этом генерал Володя упомянул о моих орденах и контузиях, заметив мимоходом, что в дальнейшем можно будет организовать командировку во Францию. При этом он подмигнул мне в третий раз.
Я оглянулся и увидел капитана Егорова, взиравшего на нас из дверного проема, и все понял. Заметив мое колебание, генерал вдруг посерьезнел и сказал, что в Русской Армии сейчас достаточно тыловой сволочи, которая могла бы заменить тех, кто воюет уже третий год. И вовсе не в интересах страны, чтобы приват-доценты ходили в штыковую.
Признаться, я минуту колебался. Но оглянулся на поручика Усвятского, вспомнил прапорщика Герениса, так еще и не научившегося нормально командовать взводом. И просто – вспомнил.
Как можно вежливее я ответил генералу Володе, что прошу отстрочить мой перевод на преподавательскую работу до конца нынешней кампании. С нового же учебного года готов приступить к преподаванию вместе с юнкерами своего отряда, который тоже грех посылать недоучками на передовую. Конечно, все это с условием, что положение на фронте позволит.
Тут капитан Егоров сказал генералу нечто вроде «а ты был прав», и предложил выпить за успех моей преподавательской деятельности в Константиновском училище с нового учебного года. Мы выпили, затем генерал Володя расспросил меня об апрельских боях, поинтересовался, успели ли мы получить новые английские шинели и откланялся, предложив мне все же подумать и, ежели что, написать капитану Егорову.
Когда он удалился, Лешка и поручик Усвятский в один голос сказали мне: «Зря!», я тут же согласился и предложил на эту тему больше не беседовать. В конце концов, осенью будет виднее.
Я оказался прав. Правда, учебный год начался с некоторым опозданием, но сразу же после эвакуации в Галлиполи я приступил к занятиям с уцелевшими юнкерами училища. Генерал Володя, фамилии которого я так и не узнал, сдержал свое слово, за что я ему чрезвычайно благодарен. Здесь, на Голом Поле, я ни на что большее, пожалуй, уже не годен.
Наутро мы прощались с Лешкой, который просил заезжать почаще, тем более, что, по его мнению, бои возобновятся нескоро, а вероятнее всего, боев не будет вообще, и Барон подпишет с большевиками нечто вроде Брестского мира.
...В Севастополь мы вернулись только в ноябре, чтобы погрузиться вместе с уцелевшими «дроздами» на транспорт «Херсон» и отплыть к Голому Полю.
Поручик Усвятский по-прежнему считает, что я зря изображал стойкого деревянного солдатика и остался в отряде. По его мнению, преподаватели юнкерских училищ – тоже полезные люди, особенно ежели они заслуженные офицеры, а не тыловая сволочь. Генерал Туркул, напротив, заявил, что полностью меня понимает, и добавил нечто о кресте, взятом каждым из нас, участников Ледяного похода, каковой крест мы будем нести до конца. Я так, признаться, изъясняться не научился, но в чем-то Туркул прав. Я просто не смог. Как не могу сейчас бросить наше трижды проклятое Голое Поле. Но дело не в чувстве долга. Просто иногда понимаешь простую истину – поздно!
Все – поздно!
10 мая.