Книги

Флегетон

22
18
20
22
24
26
28
30

Положение спас не я, а поручик Усвятский, взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют (а его, то есть меня, всенепременно убьют в следующем же бою), то она выйдет за Колю. Это уж был такой бред, что Коля не выдержал, махнул рукой и улыбнулся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.

И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один – в память Николая Сергеевича Сорокина.

Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа идти на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но очередь до нас не дошла – красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.

Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, к тому же мы здорово помогли полякам и украинским войскам Петлюры – как раз в эти дни шли бои под Киевом.

Да, мы победили, но победа стоила дорого.

Написал, думал зачеркнуть... Дорого! Привычное и такое глупое слово. Стоила дорого! Да, дорого! Мы заплатили жизнью Коли Голуба, жизнями еще семерых. И не только ими.

Случилось это через несколько дней. Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил о своем «Мыколе», пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы его не трогали – человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На следующий день, точнее, на следующий вечер после возвращения в Воинку, Семенчук зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто правильно, даже не «господином», а «благородием». Я попросил всех из хаты, где мы жили, усадил его и стал слушать.

Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, решился. Тут уж мне пришлось удивиться – такого я за всю войну не слыхал ни разу.

Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься в Рачью и Собачью – на это смелости не находилось. А Семенчук принялся сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил «Мыколу». Как я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика – знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог «збэрэгты Мыколу», у нас ему делать больше нечего.

Что можно было ответить? Я напомнил о «чеке», но Семенчук заявил, что он у большевиков человек не последний, его знает сам «товарищ» Бела Кун, он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить его, Семенчука, обратно по назначению – к господам комиссарам и товарищу Бела Куну.

Мне приходилось слышать, как на допросах добровольно признавались еще и не в таком. Признавались – чтобы быстрее умереть. А тут!..

Я как можно мягче объяснил расхрабрившемуся краснопузому, что за эти слова должен его немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не стану. Более того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал – при всей безалаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.

Семенчук помотал головой и вновь стал повторять то же самое, а затем начал объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического учения. По его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я, прочитать «Манифест» (он произносил «манихвэст») господ Маркса и Энгельса, то он, то есть я, тут же бы понял, что Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.

Я терпеливо пояснил, что эту, как и многие другие работы указанных господ, читать мне приходилось. Это и привело меня, в конце концов, в Белую Армию. А ему следует успокоиться, поспать и никому не говорить о нашем разговоре.

Семенчук бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал «до жинки», и может, все бы обошлось дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук – в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.

Я выступил на суде и напомнил про бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.

Семенчука расстреляли перед строем, предварительно зачитав приговор, и пригрозив всем потенциальным дезертирам той же участью. До сих пор не знаю, правильно ли я вел себя тогда. Отпустить его я не мог. Сдать в контрразведку – тоже. Отпустить – значит, еще одна винтовка будет стрелять по нашим атакующим цепям. Он выбрал сам.

Но на душе до сих пор скверно. С врагами следует общаться только через прицел винтовки. Особенно, если эти враги – такие же точно, как мы...

Упокой, Господи, души рабов твоих Николая и Федора, поручика Голуба и красного комиссара Семенчука.

В тот же вечер, когда на плацу треснул залп, по Воинке разнеслась весть, что нас наконец-то отводят в тыл, а наши позиции займут кубанские части. В это верилось слабо – мы воевали без перерыва больше восьми месяцев. Поэтому я собрал офицеров и предупредил, чтобы они не распространялись об этом раньше времени, иначе трибуналы начнут заседать каждый день. Но наши опасения, как ни удивительно, на этот раз оказались напрасны. 1 мая нам приказали собираться и сдавать позиции сменщикам, бородатым кубанцам, которые сразу же начали интересоваться, как тут обстоят дела с самогоном и «жинкамы». 2 мая, это число я подчеркнул в своем дневнике целых три раза, штабс-капитан Докутович построил отряд и объявил, что мы идем на отдых в населенный пункт Албат, где, правда, нет пляжа, но зато полно зелени, чистого воздуха и тишины. Дружно крикнув «ура!», мы зашагали, не оглядываясь, зашагали на юг. Мы уходили, и никому, наверное, не хотелось думать о возвращении в эти страшные, покрытые солью и поросшие редкой травой северокрымские степи. Стоял май, наши лица уже начали покрываться загаром, дышалось легко.