– Какой?
– «Есть ли у вас бабушка?»
– Бублимир устанавливает свой закон, и его исполнение обязательно для всякой обитающей в бублимире твари. Поэтому, коль скоро мы готовы бунтовать, нам следует держаться вместе, проявлять заботу, своевременную ласку и не то что безрассудно, но с большим умом и тактом помогать друг другу. – Тарарам решительно притормозил у светофора, и машину заметно повело влево. – Надо колодки смотреть. Сносились, что ли, неравномерно… «Самурайка» с годами только крепче становится, но и ей, железяке бездушной, забота, уход и ласка требуются. Так вот. Неисполнение установленного закона строго карается. Мерзавцы, отказывающиеся потреблять иллюзии и стяжать эфемерные блага, квалифицируются стражами бублимира как дезертиры, перебежчики, предатели. – «Самурай» рванул с перекрёстка на жёлтый, точно Тузик за Барсиком. – А вот аутсайдер не опасен – он признаёт закон и прозябает в надежде однажды поймать за хвост удачу. Опасен тот, кто закон отвергает. Даже не отвергает, а надменно игнорирует, находя себе место не выше и не ниже закона, а вообще в ином пространстве. Словно в руинах эдемского сада, словно в другой вселенной – той, из которой к нам пролился душ Ставрогина.
– Ты куда-то спешишь? – Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.
– Нет.
– А чего гонишь?
– Вопрос некорректный. Всё равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.
– Да, женщину об этом лучше не спрашивать, – подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. – Особенно Катеньку. А то пошлёт.
– Стражи бублимира – это кто? – спросил Егор.
– Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто приняли правила, – каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, – все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно – определённо, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.
– Какой высокий слог. – Настя поёрзала в своём тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. – А что – в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?
– Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда – да, тогда – сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь – пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тиё из Кага:
Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тиё наутро после девичника к колодцу, а тут – вау! – вьюнок на бадье. Душа её, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при лёгком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улётное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тиё с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете – нет? Тогда представьте-ка физиономию её соседа – вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три – до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить – к соседу? А у него – жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:
Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. – Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголёк прикуривателя. – Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа, будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупают послушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: «Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Чёрт с ними! Ещё тремя сентиментальными небылицами меньше». Да что там… Лето во всём своём великолепии пока ещё приходит к нам даром, а чуть рванёт вперёд наука, и привет – лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно не доволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или всё в нас подчинено одной страсти – пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?
– Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей всё в порядке. Она у них есть. Что касается нас… – Егор на миг задумался. – То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в чёрный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто ещё не обнажал.
– Мы непременно так и сделаем, – выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. – Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…
Под тентом «самурая» повисло понимающее молчание.
– Мне кажется, теперь женская очередь, – отважно заявила Настя.
– Согласен, – согласился Тарарам. – Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.
– Как нижний ярус иерархии? – улыбнулся Егор.