По дороге в Ленинград мне пришлось беседовать с колхозниками. Меня поразило то, что колхозники не считают зазорным приговор суда на «принудиловку» [осуждение к принудительным работам.
Е. Ю. Зубкова отмечает героизацию образа уголовника-рецидивиста в советской молодежной культуре после войны [Зубкова 1999: 93–94]. Джон Раунд, встречавшийся с бывшими заключенными в Магадане уже в наше время, также столкнулся с долгосрочными социальными последствиями государственного насилия: «Хотя прошло уже полстолетия со времени их освобождения, интервьюируемые все еще чувствуют, что другие слои общества презирают их, и они по-прежнему чрезвычайно боятся властей. Они стараются жить максимально анонимно, минимально взаимодействуя с государственными структурами…» [Round 2006: 22].
Массовые репрессии по национальному признаку, трагический опыт ссылки, пережитый некоторыми народами СССР, имели долгосрочные негативные последствия в сфере межнациональных отношений. Широко распространено понимание того, что «месть прошлого» [Suny 1993][43], включая сталинское наследие, была важным фактором острых национальных конфликтов и распада СССР в 1980-е годы. Как показывают документы, межнациональные конфликты, в том числе принимавшие форму вооруженной борьбы, и нараставшее недовольство «наказанных народов» в ссылке являлись характерными чертами сталинской системы, свидетельством ее кризисного состояния [Кошелева 2013]. Декриминализация национальной политики после смерти Сталина позволила предотвратить назревавший взрыв, однако не устранила глубинных противоречий, порожденных национальными чистками 1930-х – начала 1950-х годов.
Страты по Гулагу
В конечном счете сталинский террор и наличие огромного Гулага фактически формировали новую структуру советского общества. Это была своеобразная иерархия страт, статус которых определялся степенью примененного к ним государственного насилия. Условно эту иерархию можно представить следующим образом:
– заключенные и ссыльные;
– осужденные к мерам наказания, не связанным с лишением свободы, а также находившиеся под следствием и временным арестом, но в конечном счете не осужденные;
– «подозрительные» – родственники репрессированных, слои населения, подвергавшиеся дискриминации по социальным, национальным признакам, но не попавшие в Гулаг;
– избежавшие Гулага, но не получившие от этого явных социальных преимуществ;
– «выдвиженцы террора», получившие в результате кадровых чисток социальные преимущества, но непосредственно не причастные к организации террора;
– исполнители террора – сотрудники карательного аппарата и других звеньев партийно-государственной машины, причастных к организации и исполнению террора.
Взаимодействие и противостояние отмеченных страт прослеживается в советском и российском социально-политическом развитии в течение многих десятилетий. Разлагающе действуя на политико-моральное состояние советского общества, опыт Гулага при определенных условиях мог стать важным фактором преодоления сталинизма. Долг свидетеля, требующего справедливости и предупреждающего об опасности, становился смыслом жизни многих жертв Гулага[44]. Такие свидетельства явились самым сильным, эмоциональным и убедительным аргументом в борьбе антисталинистов за будущее страны.
Возможности для свидетельствования, конечно, зависели от общей политической ситуации. Сталинское государство прилагало огромные усилия, чтобы правда о Гулаге не проникала за пределы лагерей. Письма заключенных подвергались цензуре. Практика свиданий с родственниками в лагерях была чрезвычайно ограниченна. Страх перед свидетельствами наряду с другими причинами заставлял власти максимально изолировать бывших заключенных. После отбытия срока им запрещали селиться в больших городах и других «режимных местностях», отправляли в ссылку в отдаленные районы, держали под постоянным контролем.
Изоляция и наказания за свидетельство, несомненно, давали свои результаты. На многие годы в среде бывших узников Гулага сформировалась устойчивая привычка молчания. Вытесняя из памяти страшный опыт, многие старались обезопасить себя и своих детей. «…Они жили маскируясь и молча почти 70 лет.
Одна из опрошенных подчеркивала, что она не говорила никому, даже собственным детям, о своем опыте», – пишет М. Кацнельсон, бравший интервью у детей спецпереселенцев в Сибири в 2003 году [Kaznelson 2007: 1164].
Возможности для свидетельствования существенно расширились после смерти Сталина. Социальная активность бывших политических заключенных была важной частью хрущевской оттепели. Критика сталинизма в 1950–60-е годы, отчасти мотивированная политическими расчетами власти, для бывших узников Гулага являлась способом своеобразного социального реванша и восстановления справедливости. Очевидно, что такой подход мог быть активно поддержан многочисленными жертвами сталинского произвола и их близкими, тем более что антисталинизм и возвращение к Ленину стали официальной идеологической доктриной. Лояльные антисталинисты, сохранившие верность партии и идеалам социализма, составляли авангард оттепели, пользуясь поддержкой государства[45].
Вместе с тем десталинизация не удержалась в заданных сверху рамках. Сталинизм все чаще рассматривался как воплощение социализма, а ленинский террор приравнивался к сталинскому. Манифестом этого влиятельного направления стал «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына, основанный на большом количестве неортодоксальных мемуаров. Солженицын и его единомышленники определили взгляд на сталинизм нескольких послесталинских поколений.
В ответ на этот вызов уже в ходе десталинизации вполне очевидно обозначилась тенденция ресталинизации, определения узких границ критики сталинского прошлого[46]. Эта политика получила ускорение после снятия Хрущева. Ресталинизация в значительной мере опиралась на интересы и представления выдвиженцев террора. Именно к этой категории принадлежали высшие руководители страны в 1960-е – начале 1980-х годов. Не имея намерений полностью реабилитировать сталинизм и массовый террор, они предпочитали замалчивать эти проблемы и делать акцент на трудностях строительства нового общества во враждебном окружении. Эта формула вполне устраивала непосредственных исполнителей террора. В большинстве вряд ли протестовала против «тихой ресталинизации» и та часть населения, которая избежала сталинского террора. Предсказуемое авторитарное развитие советской системы без всплесков государственного насилия стимулировало безразличие к преступлениям прошлого. Из таких разных (и в разной степени активных) сил формировалась общность защитников Гулага.
Однако посеянные свидетелями семена дали новые всходы во второй половине 1980-х годов. На этот раз дело зашло гораздо дальше, чем при Хрущеве[47]. Массовые реабилитации и возможность самоорганизации антисталинских сил, важным свидетельством чего было создание общества «Мемориал», породили новую ситуацию. Заметное участие в формировании памяти о Гулаге приняла не только традиционно активная часть бывших политических заключенных, но и более широкие слои жертв сталинского и послесталинского террора. Проигравшими в этой борьбе памятей о Гулаге оказались как выдвиженцы террора, так и – особенно – его исполнители. Несколько громких скандалов периода перестройки было связано с разоблачением бывших чекистов, в почете и благополучии доживавших свой век.
Свой шанс на реванш защитники террора получили в связи с изменением российской ситуации в двухтысячные годы. Многочисленные социально-экономические и политические причины поворота к «мягкому авторитаризму» являются предметом специального рассмотрения. С точки зрения темы данной статьи важно отметить, что составной частью такого поворота являются специфические массовые исторические представления о сталинизме и Гулаге [Adler 2005; Рогинский 2011; Дубин 2011]. Несмотря на их многообразие и нюансы, эти точки зрения вполне поддаются систематизации на основании обозначенных выше критериев стратификации по Гулагу.