Забираясь в машину, я немного нервничал: нам запрещалось покидать мотель, и даже если в ближайшем городке у кого-нибудь были друзья, навещать их тоже запрещалось. Если бы я настучал на Ронни Нила и Скотта, рассказав, что они ко мне приставали, они бы наверняка ударились в праведное негодование и обвинили бы меня в клевете, сказали бы, что я веду себя как в детском саду. Но я отлично знал, что сами они сдали бы меня без колебаний, если б увидели, что я ухожу. А впрочем, какая разница: в сравнении с тем ужасным преступлением, которое я покрывал, мой ночной уход казался сущим пустяком.
Убийца смотрел прямо перед собой, руки его лежали на руле – как часовые стрелки, показывающие без десяти два, а сам он казался спокойным и непринужденным, будто это был самый обычный вечер в жизни самого обычного, ничем не примечательного человека. А я вот не чувствовал себя ни спокойно, ни непринужденно. Сердце у меня готово было выпрыгнуть из груди, живот вздулся, и вновь накатила тошнота. Страх навалился на меня липкой тяжелой массой. Сперва мне казалось, что у меня нет иного выхода, как поехать за этой треклятой чековой книжкой, но теперь я сидел и гадал, не иду ли я добровольно на заклание.
– Почему ты так рискуешь ради меня? – спросил я, главным образом для того, чтобы нарушить зловещее молчание. Из колонок доносилась глухая, замогильная музыка. Певец стонал о том, что любовь снова разрывает его на части.[24] – Ведь ты бы мог просто послать меня на фиг, если б захотел.
– Ну да, мог бы. Но я не хочу.
– А почему?
– Ну, хотя бы потому, что, если копы тебя возьмут, всегда есть шанс, что ты выведешь их на меня. Вряд ли, конечно, но чем черт не шутит. Так что лучше будет, если они не выйдут ни на тебя, ни на меня. И вообще это несправедливо. Ты не должен оказаться в тюрьме. Представь: тебя арестуют, а потом, не исключено, освободят, у меня есть возможность это предотвратить, а я ничего не сделаю – это будет страшно несправедливо. С теми двумя я поступил так потому, что это было правильно, справедливо, благородно. А вот позволить другому человеку страдать ради моего спокойствия – не слишком красивый поступок. Какой смысл поступать несправедливо, если этот поступок повлечет за собой несправедливые последствия?
– Не хочешь объяснить мне, почему ты считаешь, что, убив их, поступил справедливо?
– Мелфорд.
– Что?
– Мелфорд Кин. Меня так зовут. Видишь ли, просто я подумал, что, раз уж мы теперь работаем вместе, тебе не помешает знать мое имя. Может, хоть теперь ты станешь мне доверять. И тебе не придется всякий раз, думая обо мне, мысленно называть меня убийцей, киллером или еще кем-нибудь. – И он протянул мне руку.
Полностью отдавая себе отчет в нелепости ситуации, руку я тем не менее пожал. Рукопожатие Мелфорда Кина оказалось твердым, но суховатым, а рука – тонкой и изящной, как музыкальный инструмент. Эта рука не могла принадлежать убийце – скорее хирургу или художнику. Его рукопожатие, спокойное и уверенное, отвлекло меня от мысли о том, что теперь, когда я узнал его имя, положение мое вряд ли стало безопаснее. Наверное, даже наоборот. Итак, мне известно его имя. Разве это не значит, что я представляю для него опасность? Но я не стал высказывать своих сомнений вслух. Вместо этого я сказал:
– Вообще-то про себя я называл тебя ассасином.
– О, да это круто! Ассасин. Таинственный боец невидимого фронта. – И он рассмеялся.
Уж не знаю, что смешного он в этом нашел. Я искренне полагал, что так оно по сути и есть.
– Ну ладно, раз мы теперь друзья и все такое, – предложил я, – то, может быть, теперь ты мне объяснишь, за что убил этих ребят?
– Не могу, Лемюэл. И рад бы, но не могу. Потому что ты сам пока не готов это услышать. Если я отвечу на твой вопрос, ты скажешь: «Да он просто спятил!» – и ничто не сможет изменить твоего мнения обо мне. Но я не спятил. Просто я вижу много такого, чего другие не видят.
– А по-моему, спятившие люди всегда так говорят.
– Один-ноль в твою пользу. Но люди, которые видят то, чего другие не видят, тоже так говорят. Вопрос состоит в том, кому стоит верить, а кому нет. Ты хоть знаешь, что такое идеология?
– Ты про политику, что ли?
– Я имею в виду идеологию в марксистском понимании. Это механизм, с помощью которого культура продуцирует иллюзию нормативной реальности. Общественный дискурс задает нам определенные представления о реальности, и наше восприятие зависит от этого дискурса ничуть не меньше, чем от органов чувств, а иногда и больше. Ты должен понять, что мы воспринимаем окружающий мир словно сквозь пелену, туманную дымку, сквозь фильтр, если угодно. Этот фильтр и есть идеология. Мы видим вовсе не то, что на самом деле находится перед нами, а то, что ожидаем увидеть. Идеология заслоняет от нас некоторые вещи, скрывает их, делает невидимыми. И, напротив, заставляет нас видеть то, чего на самом деле не существует. Это справедливо по отношению не только к политическому дискурсу, но и ко всякому другому. Это как в романе. Почему в сюжете романа непременно должна быть любовная линия? Потому что это естественно, правильно? Но это естественно только потому, что мы так считаем. Другой хороший пример – мода. Ты не задумывался, почему люди одной эпохи считают, что одежда, которую они носят, вполне нормальна и естественна, но в другую эпоху или даже двадцать лет спустя она покажется нелепой. Это и есть идеология. Сегодня полосатые джинсы на пике моды, а завтра они – повод для насмешек.