Я выглядел тогда как один из героев хулиганских «черных» комиксов Вильгельма Буша.
Острой стрелой он пронзает шкуру толстокожего, а тот, очнувшись, жестоко мстит ему на четырнадцати следующих литографиях.
Мое единственное оправдание в том, что еще свежа была рана, нанесенная мне Барбарой, слишком жива память о случившейся любовной катастрофе, хотя именно это и должно было бы удержать меня от опрометчивых поступков. Однажды ужаленному, мне следовало вести себя осмотрительно. Но в том горестном состоянии, в котором находился после истории с Барбарой, я почему-то решил, что второй укус отвлечет мое внимание от боли первого. Хотя и это не совсем верно; правильнее сказать, что я даже не ожидал, что буду вообще ужален вторично. Я искал легкого развлечения, а вовсе не новых страданий. Впрочем, когда я осознал, насколько серьезной угрожает стать наша связь для Дороти Мэссон, мне стоило бы догадаться, что вскоре она сделается не менее серьезной и для меня, чтобы вовремя дать задний ход. Однако вдохновленному высоким духом отчаянной безответственности, который я стал ценить в наиболее цельных и естественных натурах, мне не захотелось даже задуматься о возможных последствиях, и я продолжил двигаться уже избранным путем. Я нисколько не был влюблен в эту женщину, более того, она не вызывала во мне самых примитивных вожделений. Моим мотивом была печаль с примесью злости и самым смутным ощущением неудовлетворенных мужских аппетитов. Много так называемых романов возникают почти беспричинно. Внутренняя опустошенность и зуд наполнить ее хотя бы чем-то становятся побудительными силами к их возникновению. Чуть позже подключается воображение, и, будьте любезны, – народилась новая любовь. Или предыдущий опыт может вновь вызвать к жизни специфические желания и сделать одного из партнеров необходимым для счастья другого. А в лучшем случае обоих желанными друг для друга. Часто из этого ничего хорошего не получается, и отношения заканчиваются тем же, с чего начались – новой опустошенностью и зудом.
Но происходит и так, как вышло со мной, когда один из партнеров руководствуется лишь смутными шевелениями сладострастия, в то время как другой уже включил воображение и полагает себя по-настоящему влюбленным. Бедняжка Дороти! Когда я целовал ее, у нее в глазах появлялось выражение, какого я не видел больше ни у одного человеческого существа. Это был взгляд собаки, хозяин которой рассердился и уже занес над ней кнут – выражение униженной покорности и страха. Было нечто отталкивающее в том, чтобы видеть такие глаза, наблюдать, как личность в твоих руках низводит себя до состояния испуганной, но бесконечно обожающей тебя собачонки. А в нашем случае особенно, потому что мне-то было совершенно безразлично, в моих руках или чьих-либо еще это с ней происходит. Но стоило ей на мгновение посмотреть на меня своими полными страха глазами, и это уже не оставляло меня равнодушным, а вызывало откровенное отторжение. Вид этих глаз с огромными зрачками, в которых не оставалось ни проблеска разумной человеческой души, а виделись только животная приниженность и испуг, вызывал во мне одновременно чувство вины, злость, отвращение и враждебность.
– Почему ты так на меня смотришь? – однажды спросил я. – Словно очень боишься.
Дороти ничего не ответила, а лишь уткнулась лицом в мое плечо и еще крепче вцепилась в меня. Ее тело содрогалось от дрожи. Небрежно, подчиняясь силе привычки, я ласкал ее. Дрожь становилась ощутимее.
– Не надо, – просила хрипловатым шепотом, – не делай этого.
Но еще теснее прижималась ко мне.
Казалось, Дороти боится не меня, а себя самой, того, что до сих пор дремало в глубинах ее существа и чье пробуждение грозило целиком овладеть ею, нарушить образцовый порядок и рациональное устройство души, которая руководила ее обычной, повседневной жизнью. Она страшилась огромной внутренней силы, способной заставить ее стать не той, какой она привыкла себя видеть. Дороти ужасала перспектива потери контроля над собой. Но в то же время она ничего иного и не желала. Спавшая внутри нее мощь начала оживать, и сопротивляться ей было бесполезно. Тщетно и безнадежно она пыталась совершить невозможное, продолжала попытки сопротивления, но они только ускоряли и приближали ее неизбежную капитуляцию. Дороти боялась моих поцелуев, пробуждавших ту силу, но жадно тянулась к ним. И потому ее шепот, звучавший как мольба о помиловании, странным образом сочетался с необходимостью крепче обнимать меня.
Я же начал отчетливее предвидеть скуку и тоску, которыми потенциально оказывалась чревата подобная ситуация. И насколько же грустным стало продолжение! Ощущать к себе постоянную нежную теплоту, тогда как тебе хотелось лишь спокойных и безмятежных отношений; слышать частые и справедливые упреки, что ты небрежен в любви, но поспешно опровергать обвинения из вежливости. Проводить часы в обществе надоевшей тебе женщины – как же это мучительно, какой жертвенности требует от тебя! Я даже стал испытывать сострадание к хорошеньким дамочкам, которым приходилось постоянно выносить ухаживания толпы воздыхателей. Однако у этих женщин было изначальное преимущество надо мной: они от природы питали к любви значительно больший интерес, чем я. Любовь – их естественное занятие, смысл существования. И какими бы неприятными ни казались им их поклонники, они все же не могли считать их такими скучными и невыносимыми, как оказавшийся в аналогичном положении человек, не питавший к любви сколько-нибудь серьезного интереса. Самый надоедливый любовник отчасти искупает недостатки в глазах женщины уже одной своей принадлежностью к сильному полу, способностью к любовному акту. Я не обладал врожденным любовным энтузиазмом, и мне становилось все труднее приносить себя в жертву и позволять мисс Мэссон любить себя.
Но подобная интрижка, можете возразить вы, типична. Верно, вот только в то время я не был готов к серьезному восприятию реальности, как подготовлен сейчас. Но даже сегодня я по-прежнему считаю свои отношения с мисс Мэссон чем-то по природе своей чрезмерно эротичным и исключительным. Трезвомыслящий человек, если у него хватает логики и отваги, должен проводить жизнь между Гогз-Кортом и пансионом мисс Каррутерс. Но не обязан заниматься любовью с мисс Каррутерс или кокетничать с Флаффи, вызывая нежную привязанность с ее стороны. Это было бы уже слишком. По крайней мере таковы мои нынешние взгляды. Хотя не исключаю, что настанет момент, когда я почувствую себя в силах принимать реальность и в таких мощных дозах. Есть специальная электрическая машинка, которой массажисты пользуются, чтобы разгонять йод, введенный в потерявшие гибкость суставы. Любовь подобна такому прибору; она вгоняет личность влюбленного в сознание объекта страсти. Сейчас я достаточно силен, чтобы наслаждаться обществом обычных человеческих существ, но начну задыхаться и терять сознание, как только в мою духовную систему кто-то попытается закачать всю ту муть, какую содержит всепроникающее электричество любви.
Мисс Мэссон на шкале Гэлтона располагалась ступенькой выше, чем мисс Каррутерс или Флаффи. Один из четырех людей принадлежит к разряду Флаффи, но только один из шести будет похож на Дороти Массон. Разница, казалось бы, незначительная, но ощутимая. Однако как же я настрадался! Когда я приносил ей в подарок несколько орхидей и отпускал шутку, что своей свежестью они даже напоминают искусственные цветы, она благодарила меня, говорила, насколько обожает орхидеи, и добавляла, что они напоминают искусственные цветы. Рассмеявшись, со значением смотрела на меня, дожидаясь оценки своего тонкого чувства юмора. За одну только эту нелепую особенность я чувствовал себя готовым убить Дороти. А уж ее заботливость, упреки, высказанные или молчаливые, непрестанное желание быть ближе ко мне, прикасаться и подставлять губы для поцелуя – это вызывало у меня желание покончить с собой. И наши отношения продолжались больше года. Целую вечность. Строго говоря, они продолжаются до сих пор, потому что я формально не расставался с ней, не устраивал драматичных спектаклей разрыва, а тихо и постепенно растаял из ее жизни как Чеширский Кот. Мы иногда даже встречаемся. И, как обычно, словно ничего не произошло, я заключаю Дороти в объятия и крепко целую, пока знакомое выражение приниженности и страха не появляется в глазах, пока она не начинает умолять меня оставить ее душу в покое и не пробуждать дремлющую внутри темную силу. Произнося какие-то слова, Дороти все теснее прижимается ко мне, тянет голову вверх для еще одного поцелуя. А до и после этих моментов мы разговариваем о политике и обсуждаем общих знакомых. И по-прежнему она эхом повторяет мою последнюю фразу, присваивая ее себе, тихо смеется и ждет, чтобы я оценил оригинальность ее ума. Потом я удаляюсь.
– Ты скоро придешь опять? – спрашивает Дороти, глядя мне в лицо взором полным грусти и мрачных предчувствий. В нем столько незаданных вопросов, столько невысказанных упреков!
Я нежно целую ее руку.
– Конечно, очень скоро, – говорю я. И ухожу, делая над собой усилие даже не пытаться представить, что творится у нее в голове.
Но провидение решило, что моя связь с мисс Мэссон была недостаточно поучительна. В конце концов, Дороти исполнилось всего двадцать шесть лет, когда началась наша с ней затяжная эпопея. Ей выпал тот весенний сезон цветения, когда даже в Италии нельзя охотиться на певчих птиц. Ей еще лет двадцать дожидаться своего первого октября, а до охоты на мужчин и их пожирания, вероятно, не менее тридцати. И потом я сам сделал первые шаги к сближению с ней. Если бы я не повел себя как персонаж немецких комиксов, эта тоскливая эпопея вообще не имела шанса на развитие. Однако провидению отчаянно хотелось преподать мне запоминающийся урок, а чтобы я попал в руки нужной мне преподавательницы, зашло так далеко, что чуть не утопило меня. Мне суждено было узнать на практике, каким жутким, нелепым и скучным может оказаться любовное чувство.
В этот раз я никаких действий не предпринимал. С самого начала только и делал, что отступал. Сигналы опасности, исходившие от миссис Олдуинкл, воспринимались недвусмысленно; и, как быстроногий пешеход на лондонской улице, я ловко уворачивался от встречного транспорта, уходил в сторону. Когда она спрашивала, какие женщины вдохновляют меня, я отвечал, что ничто не способно вдохновить меня сильнее, чем трущобы Лондона и вульгарность леди Гиблет. Когда заявляла, что на моем лице отчетливо видно, как я глубоко несчастлив, удивлялся. Странно, говорил я – сколько себя помню, всегда был вполне счастливым человеком. Когда миссис Олдуинкл заводила речь об опыте, подобно многим женщинам вкладывая в это слово только один смысл – любовный, я затевал дискуссию об опыте применительно к теории познания. Когда она обвиняла меня в том, будто я прячу свое истинное лицо под маской, я возмущался и заверял, что моя душа раскрыта нараспашку и в нее может заглянуть любой желающий. Когда миссис Олдуинкл интересовалась, был ли я когда-нибудь влюблен, я предпочитал пожимать плечами и улыбаться, словно не понимаю, о чем речь. А когда она повторила вопрос, почти прижав меня к стенке, был ли я когда-нибудь влюблен, отвечал, что был, но не испытал ничего, кроме скуки.
Но она вновь и вновь шла на приступ. В ее решимости добиться своего могло даже померещиться нечто великое, если бы все не выглядело столь нелепым. Провидение вновь показывало мне: бездумный образ жизни ужасен и безнадежен, но что именно так, по чисто практическим соображениям, живут везде и почти все за редким исключением. Такой урок усваивал я, однако у меня складывалось впечатление, что провидение использует в своих целях миссис Олдуинкл уж очень немилосердно. Я даже испытывал к этой пожилой леди сострадание. Какая-то скрытая внутри нее иррациональная сила принуждала ее изображать дурочку, принимать странные позы, произносить глупости и корчить странные гримасы. И она ничего не могла с собой поделать. Подчинялась внутренним приказам и старалась выполнить как можно лучше, но это-то и выглядело нелепо. И не просто нелепо, а и страшновато. Миссис Олдуинкл походила на клоуна, жонглирующего черепами.
С несгибаемым упорством она играла достойную сожаления роль, которую ей будто навязали. Каждый день приносила мне цветы. «Мне бы хотелось, чтобы они расцвели в ваших стихах», – произносила она. Я же заверял ее, что единственный запах, от которого мне хочется взяться за перо, это вонь, которая зимним вечером доносится из мясной лавки на Хэрроу-роуд. Но миссис Олдуинкл лишь улыбалась. «Не думайте, что я ничего не понимаю, – говорила она. – Я понимаю все, решительно все». Она склонялась ближе, глаза сияли, облако духов обволакивало меня, в лицо мне она дышала гелиотропом. Я видел морщинки вокруг глаз и небрежно нанесенный слой красной помады на губах. «Вы мне очень понятны», – настойчиво повторяла миссис Олдуинкл.
Да уж, она меня понимала… Однажды ночью (это было в Монтефиасконе, где мы остановились на обратном пути из Рима), я лежал в постели и читал, когда до меня донесся какой-то звук. Я поднял голову и увидел миссис Олдуинкл, тихо закрывавшую за собой дверь. На ней был халат цвета морской волны. Волосы ниспадали двумя густыми прядями по плечам. Когда повернулась, я заметил, что она подкрасила и напудрила лицо тщательнее, чем обычно. В полной тишине миссис Олдуинкл пересекла комнату и присела на край моей кровати. Аура из серой амбры и гелиотропа густо окружала ее.