После ареста мамы и Липы бабушка Гита жила у Адассы. Когда забрали Адассу, ее забрал к себе сын Вениамин. Где-то в начале декабря Елочка, дочь Липы, возвращаясь домой из школы, застала перед дверью квартиры сидящую на ступеньках лестницы бабу Гиту. Вениамин, не предупредив Нюму (мужа Липы) и Леву, привез ее к ним и оставил на лестнице перед закрытой дверью. Бабушка стала жить у них. Я бывала в эти дни у Нюмы и видела ее. Это была уже не та радостная и гордая бабушка, которую я видела по приезде ее из Польши. Запомнился ее рыжий парик со сбившимся на висок пучком связанных волос, которому место было на затылке. Она никак не могла понять, за что посадили ее детей. Она ходила по комнатам и причитала: “Во всем виновата я. Я привезла своим детям беду. Я должна немедленно вернуться домой. Как только я уеду, все станет лучше”. Причитала она на еврейском языке. Мы с Елочкой, конечно, ни слова по-еврейски не понимали, смысл ее причитаний переводил нам Лева[399].
Члены политической элиты были непропорционально представлены среди жертв Большого террора (их доля среди пострадавших была значительно выше, чем их доля в населении страны). А поскольку евреи были непропорционально представлены в политической элите, они бросались в глаза в роли пострадавших. Среди спутниц Евгении Гинзбург по вагону для скота номер 7 было много евреек-коммунисток. Среди сокамерниц матери Феликса Розинера по Бутырской тюрьме в Москве были очень разные женщины, “но коммунистки-интеллигентки, и среди них моя мать, держались своим кружком. Практически все они были еврейками, все безоговорочно верили в чистоту партии, и каждая считала, что посажена ошибочно”. Мать Розинера Юдит закончила хедер, два года проучилась в еврейской гимназии в Бобруйске, а в 1920 году переехала в Москву, где поступила в лучшую школу города (Московскую образцово-показательную школу-коммуну имени П. Н. Лепешинского). Пробыв недолгое время в Палестине, где она вступила в Коммунистическую партию, Юдит вернулась в Советский Союз[400].
Члены политической элиты были непропорционально представлены среди жертв Большого террора, но они не составляли большинства среди пострадавших. Евреи, не очень многочисленные среди неэлитных жертв, пострадали в пропорциональном отношении меньше многих других этнических групп. В 1937–1938 годах около 1 % советских евреев было арестовано по политическим обвинениям – против 16 % поляков и 30 % латышей. В начале 1939 года доля евреев в ГУЛАГе была на 15,7 % ниже их доли в советском населении. Причиной этого было то обстоятельство, что евреи не подвергались преследованию как этническая группа. Никто из арестованных в период Большого террора 1937–1938 годов – включая родителей Меромской, родственников Гайстер и моего деда – не был арестован
Евреи были единственной крупной советской национальностью без исторической территории в пределах СССР, которая не подверглась этнической чистке в ходе Большого террора. С первых дней революции режим поощрял этнический партикуляризм и национальные диаспоры (национальности, имевшие этническую “родину” за границей). По специальному распоряжению Политбюро, принятому в 1925 году, национальные меньшинства приграничных областей получили особенно щедрую долю национальных школ, национальных территорий, изданий на родном языке и этнических квот. Смысл “пьемонтского принципа” (как называет его Терри Мартин) сводился к тому, чтобы вдохновить народы соседних стран и предложить им альтернативную родину. Однако по мере того как страх перед идеологическими инфекциями рос, а источники этих инфекций становилось все трудней определить, блюстители политического единства обнаружили, что оборотной стороной вдохновляющего примера является вражеское проникновение (и что альтернативная родина может быть у людей, живущих по эту сторону границы). Между 1935 и 1938 годами иранцы, китайцы, корейцы, курды, латыши, немцы, поляки и эстонцы были депортированы из приграничных районов на том основании, что этнические связи с заграничными соседями делают советских людей восприимчивыми к враждебному влиянию. А в 1937–1938 годах все этнические диаспоры стали объектами специальных “массовых операций” по уничтожению потенциальных агентов иностранных разведок. 21 % всех арестованных по политическим обвинениям и 36,3 % всех расстрелянных были жертвами “национальных операций”. 81 % всех арестованных по “греческому” делу были расстреляны. В ходе финской и польской “операций” было расстреляно 80 и 79,4 % всех арестованных соответственно[402].
У евреев не было альтернативной родины. В отличие от афганцев, болгар, греков, иранцев, китайцев, корейцев, македонцев, немцев, поляков, румын и эстонцев, они, с точки зрения НКВД, не были врожденно неустойчивыми гражданами и легкой находкой для иностранного шпиона. В 1939 году советские издательства выпустили четырнадцать различных произведений Шолом-Алейхема в честь его восьмидесятилетия, Государственный этнографический музей в Ленинграде организовал выставку “Евреи в царской России и СССР”, а руководитель Государственного еврейского театра Соломон Михоэлс получил орден Ленина, звание народного артиста СССР и место в Моссовете. Большинство советских евреев не пострадали во время Большого террора, а большинство из тех, кто пострадал, пострадали как представители политической элиты. Поскольку на вакантные должности “выдвигались” бывшие рабочие и крестьяне, доля евреев в партии и государственном аппарате после 1938 года резко сократилась. А поскольку культурная и профессиональная элита не пострадала в той же степени и не испытала аналогичной кадровой революции, еврейское представительство в ней осталось прежним[403].
А потом произошли сразу две подспудные революции. Вслед за построением экономического фундамента социализма и особенно во время Великой Отечественной войны Советское государство, управляемое выдвиженцами из числа рабочих и крестьян, начало ощущать себя законным наследником Российской империи и русской культурной традиции. И вслед за приходом к власти нацистов и особенно во время Великой Отечественной войны некоторые представители советской интеллигенции, недавно клейменные биологической национальностью, начали ощущать себя евреями.
Советский Союз не был ни национальным государством, ни колониальной империей, ни Соединенными Штатами взаимозаменяемых граждан. Он был частью земного шара, состоящей из множества территориально закрепленных национальностей, наделенных автономными институтами и объединенных в одно государственное целое интернационалистской идеологией мировой революции и космополитической бюрократией партийных и полицейских чиновников. В теории он оставался таковым до самого конца, но и идеология, и бюрократия начали меняться в результате “сталинской революции”. Вновь созданная командная экономика и вновь сплоченное соцреалистическое общество требовали большей централизации и существенно выиграли от введения единого государственного языка и унифицированной системы коммуникаций. К концу 1930-х годов большинство “национальных” советов, сел, районов и школ было принесено в жертву симметричной федерации относительно однородных протонациональных государств и ограниченного количества успешно укоренившихся этнических автономий.
Современные государства нуждаются в нациях в той же мере, в какой современные нации нуждаются в государствах. Политические образования, объединенные общей территорией, экономикой и концептуальной валютой, они имеют тенденцию к “этнизации” в смысле обретения общего языка, будущего и прошлого. Даже такое олицетворение неэтнической либеральной государственности, как Соединенные Штаты Америки, создало нацию, связанную общим языком и общей культурой (в дополнение к официальному культу политических институтов). Советским аналогом “американской нации” был “советский народ”, но СССР представлял собой этнотерриториальную федерацию, каждая составная часть которой обладала атрибутами национального государства (за исключением Российской Федерации, которая все еще платила по старым имперским долгам и одновременно служила моделью общества, свободного от национальных различий). В течение первых пятнадцати лет советская власть равнялась сумме всех без исключения национальных языков с пролетарским интернационализмом в середине. После сталинского “великого перелома” язык пролетарского интернационализма превратился в “лингва франка” всего советского общества. Языком этим был русский (а не эсперанто, как предлагали некоторые), а русский язык был – нравилось это истинным марксистам или нет – не только языком пролетарского интернационализма, но и собственностью очень большой группы людей и объектом развитого романтического культа. Кроме того, он был обиходным языком партийной верхушки, большинство членов которой (включая еврейский контингент) были не только революционерами “социал-демократической национальности”, но и представителями русской интеллигенции. Одинаково преданные Пушкину и мировой революции, они не видели между ними никакого противоречия. В соответствии со стандартным парадоксом национализма, научно-технический прогресс обернулся “великим отступлением” (
СССР не превратился в русское национальное государство, но русская сердцевина союза приобрела некоторое национальное содержание, а в концепцию советской идентичности вошли отдельные элементы русского национализма. “Русский” и “советский” всегда были связаны: поначалу как единственные неэтнические народы СССР, а со временем как частично этнизированные отражения друг друга: русскость РСФСР оставалась относительно недоразвитой, потому что советскость Советского государства была преимущественно русской.
Когда во время Гражданской войны Ленин призвал рабочих и крестьян к защите “социалистического отечества”, русское слово “отечество” не могло не сохранить части своего дореволюционного значения. Когда в середине 1920-х годов Сталин призвал партию к строительству “социализма в одной, отдельно взятой стране”, некоторым членам партии могло показаться, что речь идет о стране, в которой они родились. А когда в 1931 году Сталин призвал советских людей провести индустриализацию или погибнуть, его доводы имели больше общего с национальной гордостью великороссов (как он ее понимал), чем с марксистским детерминизмом:
Задержать темпы – это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим! История старой России состояла, между прочим, в том, что ее непрерывно били за отсталость. Били монгольские ханы. Били турецкие беки. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны. Били англо-французские капиталисты. Били японские бароны. Били все – за отсталость. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость промышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это было доходно и сходило безнаказанно… В прошлом у нас не было и не могло быть отечества. Но теперь, когда мы свергли капитализм, а власть у нас, у народа, – у нас есть отечество, и мы будем отстаивать его независимость[404].
“Зрелое” сталинское государство обеспечивало дружбу народов СССР, поощряя национализм нерусских республик (в том числе официальные культы национальных бардов и этнических корней). Дружба скреплялась при помощи русского народа, языка, истории и литературы (как общего советского достояния, а не исключительной собственности РСФСР, которая вела призрачное существование до самого распада Союза). В 1930 году Сталин велел пролетарскому поэту Демьяну Бедному прекратить болтовню о пресловутой русской лени. “Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительнейшую историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России… все это вселяет (не может не вселять!) в сердца русских рабочих чувство революционной национальной гордости, способное двигать горами, способное творить чудеса”. Бедный был слишком пролетарским поэтом, чтобы понять, куда дует ветер. 14 ноября 1936 года Политбюро специальным постановлением запретило его оперу “Богатыри” за то, что она “огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются в народном представлении носителями героических черт русского народа”. Чуть раньше Бухарин подвергся публичному разносу за то, что назвал русских “нацией обломовых”, а за несколько дней до того (1 февраля 1936-го) передовая статья “Правды” официально объявила русский народ “первым среди равных” в семье советских национальностей. К концу 1930-х годов патриотизм победил мировую революцию, “изменники родины” сменили “классовых врагов”, недавно латинизированные языки были переведены на кириллицу, а нерусские школы в русских регионах РСФСР были закрыты. Изучение эсперанто стало незаконным, а изучение русского – обязательным. В мае 1938 года Борис Волин (чиновник Министерства образования и бывший верховный цензор) подытожил новую ортодоксию в статье, озаглавленной “Великий русский народ”:
Русский народ вправе гордиться своими писателями и поэтами. Он дал миру Пушкина, создателя русского литературного языка, родоначальника новой русской литературы, обогатившего человечество бессмертными произведениями художественного слова… Русский народ вправе гордиться и своими деятелями науки, свидетельствующими о неиссякаемом творческом гении русского народа… Богато и разнообразно музыкальное дарование русского народа… Русский народный гений с такой же силой сказался и в области живописи и архитектуры… Русский народ создал театр, какого, без преувеличения можно сказать, нет нигде в мире…
Иуда-Бухарин в своей ненависти к социализму клеветнически писал о русском народе как о “нации обломовых”. Гончаровское понятие “обломовщины” этот гнусный фашистский выродок пытался использовать в своих контрреволюционных целях. Это была подлая клевета на русскую нацию, на мужественный, свободолюбивый русский народ, который в неустанных боях, в напряженнейшем труде выковал свое счастливое настоящее и создает еще более счастливое и прекрасное будущее… Великий русский народ возглавляет борьбу всех народов советской земли за счастье человечества, за коммунизм[405].
Поначалу не было оснований полагать, что новая роль “великого русского народа” может быть несовместима с открытостью советской культурной элиты для еврейских иммигрантов из черты оседлости. Некоторые ведущие идеологи русского патриотизма (в том числе Борис Волин, юрист И. Трайнин, критик В. Кирпотин и историк Е. Тарле) сами были евреями. Юный Лев Копелев был не единственным, кого воодушевила речь Сталина о том, что “у нас есть отечество”:
Именно в ту пору я, полагавший себя образцовым интернационалистом, советским патриотом, представителем новоявленного и разноплеменного советского народа, начал все острее ощущать обиду, а временами даже боль за Россию, за русскую историю и русское слово.
Этому повороту и в пропаганде, и в исторических исследованиях, решительному отказу от антинационального нигилизма я сперва только обрадовался. Партия подтверждала и утверждала то, что я чувствовал с детства и начал сознавать в юности.
Восстанавливались понятия “родина”, “патриотизм”, “народ”, “народный”. Именно восстанавливались: раньше они были опрокинуты, низвергнуты…
С удовольствием смотрел я фильмы о Петре Великом, Александре Невском, Суворове, мне нравились патриотические стихи Симонова, книги Е. Тарле и “советского графа” Игнатьева; я смирился с возрождением офицерских званий и погон.
По-взрослому оживала детская привязанность к былям отечественной истории. И с новой силой звучали никогда не умолкавшие в памяти голоса “Полтавы” и “Бородина”[406].