Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

Этот-то вопрос он и задал в своем романе: Как в мир приходит новое?

Приход нового — не всегда проявление прогресса. Люди находят и новые способы подавления друг друга, расправы с наивысшими достижениями, новые возможности для того, чтобы соскальзывать обратно в первобытную жижу; и самые мрачные человеческие новшества, как и самые светлые, многих сбивают с толку. Когда начали сжигать ведьм, легче было винить ведьм, чем ставить под вопрос справедливость такого приговора. Когда запахи из газовых камер распространялись по улицам близлежащих деревень и с неба падал темный снег, легче было не понимать. Граждане Китая в большинстве своем не поняли, ради чего погибли герои площади Тяньаньмэнь. Те, кто совершил это преступление, позаботились об их неверном понимании случившегося. Когда в разных странах мусульманского мира приходили к власти диктаторы, многие были готовы назвать их режимы аутентичными, а оппозицию этим режимам — западнической и лишенной корней. Когда пакистанский политик взял под защиту женщину, ложно обвиненную в оскорблении святынь, его убил собственный телохранитель, и страна аплодировала убийце и осыпала его цветочными лепестками по пути в суд. Большей частью эти мрачные новшества внедрялись во имя тоталитарной идеологии, или абсолютного властителя, или непреложной догмы, или Бога.

Атака на «Шайтанские аяты», хоть и породила множество заголовков, была направлена на скромную цель, и поэтому трудно было убедить людей, что это событие необычайной важности, требующее исключительных ответных мер. На протяжении своего долгого пути по мировым коридорам власти ему раз на разом приходилось разъяснять суть дела. Серьезный писатель написал серьезную книгу. Бешеный и угрожающий отклик на нее есть террористический акт, которому необходимо дать отпор. Но ведь книга оскорбила многих людей, разве нет? Возможно, но атака на книгу, ее автора, издателей, переводчиков и книготорговцев — оскорбление куда большего масштаба. Итак, посеяв смуту, он обеспокоен ее последствиями для него самого и хочет, чтобы мировые лидеры защитили его право быть смутьяном?

В XVII веке в Англии Мэтью Хопкинс, главный «охотник на ведьм», разработал тест на ведьмовство. Обвиняемую утяжеляли камнями или привязывали к стулу, а затем бросали в реку или озеро. Плывет — значит, ведьма и заслуживает костра; утонула — значит, невинна.

Обвинение в ведьмовстве часто было равносильно обвинительному вердикту. А теперь испытанию был подвергнут он, и ему нужно было убедить мир, что не он преступник, что преступники — охотники на ведьм.

Происходило нечто новое: набирала силу новая нетерпимость. Она распространялась по земле, но никто не хотел этого видеть. Чтобы слепым было легче оставаться слепыми, изобрели новое словечко: исламофобия. Если ты критикуешь крикливую воинственность этой религии в ее нынешнем воплощении — значит ты мракобес. Человек, страдающий фобией, склонен к крайним и иррациональным суждениям, поэтому он во всем и виноват — он, а не система верований, гордо заявляющая, что у нее более миллиарда адептов по всему миру. Миллиард верующих не может ошибаться, так что их критики — вот кто не прав, вот кто зря брызжет слюной. С каких это пор, хотелось ему знать, иррациональным стали считать отрицательное отношение к религии, к любой религии, пусть даже и резко отрицательное к ней отношение? С каких это пор разум начали изображать как неразумие? С каких это пор сказки, внушенные суеверным людям, стоят выше критики, выше сатиры? Религия не раса. Религия — это идея, а идеи держатся (или рушатся) потому, что они достаточно сильны (или слишком слабы), чтобы противостоять критике, они не могут держаться за счет того, что отгорожены от нее. Сильные идеи приветствуют инакомыслие. «Тот, кто борется с нами, укрепляет наши нервы и оттачивает наше умение, — писал Эдмунд Берк[150]. — Противник — он же и помощник». Только слабые и склонные к авторитаризму отворачиваются от своих оппонентов, шельмуют их, а иной раз не прочь причинить им вред.

Изменился ислам, а не люди, подобные ему, это у ислама развилась фобия к очень широкому спектру идей, поступков и вещей. В те годы и позже исламские голоса в разных странах — Алжире, Пакистане, Афганистане — предавали анафеме театр, кино и музыку, музыкантов и актеров калечили и убивали. Изобразительное искусство тоже было объявлено злом, поэтому талибы уничтожили древние статуи Будды в Бамианской долине. Исламисты нападали на социалистов и профсоюзных активистов, на карикатуристов и журналистов, на проституток и гомосексуалистов, на женщин в юбках и безбородых мужчин, а еще — как ни трудно в это поверить — на такие проявления зла, как мороженые куры и самса.

Когда будет написана история XX века, как самая большая внешнеполитическая ошибка Запада вполне может быть расценено решение отдать Нефтяной Трон саудовскому королевскому дому: саудовские власти, используя свое заграничное нефтяное богатство, начали создавать медресе (школы), где распространялась экстремистская, пуританская идеология горячо любимого ими (и до той поры маргинального) Мухаммада ибн Абд аль-Ваххаба, и в результате ваххабизм из крохотного культового ростка развился в течение, распространенное по всему арабскому миру. Его подъем придал уверенности и энергии другим исламским экстремистам. В Индии из религиозной школы Дар уль-Улюм распространилось культовое течение деобанди, в шиитском Иране проповедовали воинствующие духовные лица из города Кум, в суннитском Египте росло могущество консерваторов из Аль-Азхара. Чем сильней становились экстремистские идеологии — ваххабизм, салафизм, хомейнизм, деобанди, — чем больше поколений бородатых мужчин с сощуренными глазами, чуть что сжимающих кулаки, выпустили медресе, финансируемые за счет саудовской нефти, тем дальше ислам отходил от своих истоков, заявляя при этом, что возвращается к ним. Американский юморист Г. Л. Менкен дал памятное определение пуританства: это «навязчивый страх перед тем, что кто-то где-то может быть счастлив», и очень часто главным врагом нового ислама казалось счастье как таковое. И мракобесами назывались критики этой веры? «Когда я беру слово, — сказал Шалтай-Болтай кэрроловской Алисе, — оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше»[151]. Творцы «новояза» в «1984» Оруэлла, назвавшие пропагандистское ведомство Министерством правды, а карательный орган — Министерством любви, отлично понимали, что имел в виду Шалтай-Болтай. «Исламофобия» заняла свое место в шалтай-болтаевском «новоязе». Взяли язык анализа, разума, дискуссии — и перевернули с ног на голову.

Он был уверен, как только можно быть в чем-нибудь уверенным, что рак фанатизма, распространяющийся по мусульманским сообществам, в конце концов вырвется в широкий мир, за пределы ислама. Если будет проиграна интеллектуальная битва — если этот новый ислам получит право на «уважение», на то, чтобы предавать своих противников анафеме, ставить их вне закона, а то и, почему нет, убивать, — политическое поражение не заставит себя долго ждать.

Он вошел в мир политики и старался основывать свои доводы на принципах. Но за закрытыми дверьми, там, где принимались решения, принципы очень редко определяли политику. Предстоял тяжелый бой, тем более трудный из-за того, что ему надо было бороться еще и за б`ольшую личную и профессиональную свободу. Сражение приходилось вести на обоих фронтах одновременно.

Питер Флоренс, организатор литературного фестиваля в городке Хэй-он-Уай, связался с ним, чтобы спросить, не мог ли бы он принять в этом году в нем участие. Был запланирован разговор между выдающимся израильским писателем Давидом Гроссманом и Мартином Эмисом, но Гроссману пришлось отменить поездку. Было бы здорово, сказал Питер, если бы вы его заменили. Можно никого не предупреждать заранее. Аудитория, увидев вас, испытает волнение и обрадуется вашему возвращению в мир книг. Ему хотелось поехать; но сначала надо было обсудить предложение Питера с командой охранников, а ей, в свой черед, надо было обсудить его с начальством в Скотленд-Ярде, и, поскольку мероприятие проводилось вне зоны действия лондонской полиции, необходимо было поставить в известность начальника полиции Поуиса, а тот должен был подключить местных полицейских в форме. Он представлял себе, как полицейские чины закатывают глаза: ну вот, опять он чего-то требует, но он был твердо намерен не уступать, как бы им ни хотелось, чтобы он сидел тихо и молчал. В конце концов они согласились, чтобы он поехал, остановился на ферме у Деборы Роджерс и Майкла Беркли недалеко от Хэя и выступил на фестивале, как было предложено, если только удастся сохранить все в секрете до события. Так и было сделано. Выйдя на сцену в Хэе, он обнаружил, что на нем и Мартине одинаковые полотняные костюмы, и на счастливые полтора часа он снова стал писателем среди читателей. В Хэе, как и повсюду в Великобритании, продавалось импортированное из Америки издание «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, и что же случилось — после всех волнений? Да ничего. Ситуация не улучшилась, но она и не ухудшилась. Момент, которого издательство «Пенгуин букс» так боялось, что отказалось от прав на публикацию, прошел без единого неприятного инцидента. Интересно, думал он, обратил ли на это внимание Питер Майер?

На подготовку каждой поездки в рамках его кампании уходили дни — а то и недели. Споры с местными силами безопасности, проблемы с авиалиниями, нарушения политиками достигнутых было договоренностей, бесконечные «и да, и нет», «и вверх, и вниз» политической организационной деятельности. Фрэнсис, Кармел и он разговаривали между собой беспрерывно, и кампания стала не только их, но и его постоянной работой. По прошествии лет он говорил, что фетва стоила ему одного, а то и двух полноценных романов; вот почему, когда темные годы миновали, он окунулся в писательство с удвоенной энергией. Все это время в нем копились книги, копились и требовали выпустить их на свет.

Кампания началась в Скандинавии. В последующие годы он полюбил северные народы за их приверженность высочайшим принципам свободы. Даже их авиалинии вели себя этично и перевозили его без возражений. Странное все-таки место наш мир: в час тяжелейшего противостояния уроженец тропиков нашел многих из ближайших союзников на морозном Севере, пусть даже датчане беспокоились из-за сыра. Дания в больших количествах экспортировала в Иран брынзу, и, дай она повод обвинить себя в заигрываниях со святотатцем, вероотступником и еретиком, эта торговля могла пострадать. Датскому правительству пришлось выбирать между сыром и правами человека, и на первых порах оно выбрало сыр. (Ходили слухи, что не встречаться с ним датские власти уговорило британское правительство. Нидерландский издатель Йена Макьюэна Яко Гроот прослышал, что британцы говорили своим коллегам на европейском материке, что не хотели бы «испытывать затруднений» из-за «слишком публичных проявлений поддержки».)

Так или иначе, он отправился в Данию как гость ПЕН-клуба этой страны. Элизабет полетела накануне с Кармел, а его провели в аэропорт Хитроу через вход, предназначенный для охраны, вывезли на летное поле, и он сел на самолет последним из пассажиров. Его сильно беспокоило, что другие пассажиры, увидев его, запаникуют, но почти все они были датчане, и они встретили его улыбками, рукопожатиями, и удовольствие их было непритворно, в нем не чувствовалось страха. Когда самолет оторвался от земли, он подумал: Может быть, я опять начну летать. Может быть, все будет в порядке.

В копенгагенском аэропорту встречающие каким-то образом пропустили его. Явно он был не так узнаваем, как думал. Он прошел через помещения аэропорта, миновал охраняемый барьер и почти полчаса провел в зале прилета, ища кого-нибудь, кто мог бы знать, что случилось. На тридцать минут он выскользнул из защитной сети. Его подмывало сесть в такси и дать деру. Но тут он увидел, как к нему бегут полицейские, а с ними, пыхтя, отдуваясь и извиняясь за недоразумение, — Нильс Барфод, которому датский ПЕН-клуб поручил его опекать. Они пошли к дожидающимся машинам, и сеть снова сомкнулась вокруг него.

О его появлении — это на какое-то время стало «нормой» — не было объявлено заранее. Члены ПЕН-клуба, собравшиеся в тот вечер в музее современного искусства «Луизиана», ожидали в качестве почетного гостя Гюнтера Грасса, и Грасс действительно там был — один из целого ряда выдающихся литераторов, соглашавшихся в те годы быть его «прикрытием». «Если Салман Рушди заложник, то и мы заложники», — сказал Грасс, представляя его, а потом настала его очередь. Несколько недель назад, сказал он, пятьдесят иранских интеллектуалов опубликовали декларацию в его защиту. «Защищать Рушди — значит защищать себя самих», — заявили они. Отступить перед фетвой — значит поощрить авторитарные режимы. Вот где должна быть проведена черта, и сдавать эту позицию нельзя ни в коем случае. Он борется не только за себя, но и за собратьев по перу. Шестьдесят пять датских интеллектуалов, собравшихся в «Луизиане», выразили готовность присоединиться к нему в его борьбе и потребовать от своего правительства, чтобы оно вело себя как подобает. «Раз британское правительство не способно противостоять неприемлемой угрозе демократическому процессу со стороны Ирана, — сказала Фрэнсис Д’Суза, — комитет защиты должен воспользоваться поддержкой континентальной Европы и принять исходящие от нее предложения помощи».

В какой-то момент он увидел военный корабль, курсирующий за окнами музея. «Это по мою душу?» — спросил он в шутку; оказалось, и правда из-за него, хоть и не по его душу: его личный военный корабль, охранявший его от возможного нападения с моря, оберегавший от иранских водолазов, которые могли бы подплыть к музею с абордажными саблями в зубах. Да, тут все было продуманно. Основательные люди эти датчане.

Его норвежский издатель Вильям Нюгор из издательства «Х. Аскехауг и компания» настойчиво приглашал его после Дании побывать в Норвегии. «Здесь мы, думаю, справимся даже лучше», — сказал Нюгор. С ним готовы были встретиться члены правительства. Каждое лето «Аскехауг» устраивало большое празднество в саду при красивой старой вилле по адресу Драмменсвайен, 99, которая на рубеже XIX и XX веков была семейным домом Нюгоров. Это празднество было в Осло одним из главных событий за весь летний сезон, в нем участвовали многие известнейшие норвежские писатели, бизнесмены, политические лидеры. «Вы просто обязаны здесь быть, — сказал Вильям. — В саду! Придет больше тысячи человек! Это будет просто фантастика. Жест в защиту свободы». Вильям был в Норвегии фигурой харизматической: блестящий лыжник, чрезвычайно красивый внешне, отпрыск одной из старейших фамилий и глава ведущего издательства. Он, помимо прочего, отвечал за свои слова: поездка в Норвегию оказалась успешной. В саду на Драмменсвайен он прошел с Вильямом Нюгором через толпу, и его встретил буквально весь Осло. Отклик на его появление, сказал ему потом Вильям, был необычайно сильным.

Эта поездка сделала Вильяма самым заметным из его издателей на континенте. Они с ним не знали тогда, какой опасности подвергло жизнь Вильяма то, что он предпринял ради своего автора. Четырнадцать месяцев спустя террор постучался в его дверь.

В Лондоне депутат парламента Марк Фишер, представитель Лейбористской партии по вопросам искусства, организовал в палате общин пресс-конференцию, на которой присутствовали парламентарии как от лейбористов, так и от тори, и это был первый случай, когда его сочувственно слушали в Вестминстерском дворце. Не обошлось, правда, без ложки дегтя. Ультраправый консерватор Руперт Алласон поднялся с места и сказал: «Прошу не воспринимать мое присутствие здесь как поддержку. Как утверждают ваши издатели, вы, чтобы скрыть свои намерения, дали им неверные сведения о вашей книге. Я категорически против того, чтобы вас охраняли за общественный счет». Этот гадкий маленький выпад огорчил его не так сильно, как огорчил бы раньше. Он уже оставил надежду на всеобщую любовь; он знал, что всюду, где он ни окажется, будут не только доброжелатели, но и противники. Кстати, не все его противники были из правых. Джеральд Кауфман, депутат парламента от лейбористов, который ранее громко заявлял, что мистер Рушди не нравится ему как писатель, публично упрекнул своего однопартийца Марка Фишера в том, что тот пригласил этого автора в палату общин. (Иранский меджлис согласился с Кауфманом: мол, приглашение было «неприличным».) Что ж, в пути ему предстояло встретить еще немало кауфманов и алласонов. Ничего, главное было — гнуть свою линию.