Книги

Джозеф Антон

22
18
20
22
24
26
28
30

Ему начали приходить письма из Дели от некоей Налини Мехты. У него не было знакомой женщины с таким именем, но она была убеждена, что знает его — не просто, а на телесном, порнографическом, библейском уровне. Она называла даты и места их свиданий, описывала номера отелей и виды из их окон. Она писала не только хорошим языком, но и умно, писала синей шариковой ручкой, выводившей тонкую линию, почерк — уверенный, выразительный. Фотографии, однако, были ужасны: неумелая съемка, плохое освещение, различные стадии наготы неизменно выглядели глуповато, ни на йоту не эротично, хотя женщина на них была безусловно красива. Он на письма не отвечал, даже чтобы отговорить ее от переписки: знал, что это было бы грубой ошибкой. Страстная настойчивость, с которой писавшая утверждала, что они любят друг друга, внушала ему страх за нее. В глазах многих индийцев душевная болезнь по-прежнему была позорным клеймом. Семьи, когда кто-то в них оказывался психически нездоров, старались это скрыть. Проблемы такого рода замалчивались, люди не получали должного лечения. То, что письма от Налини Мехты всё приходили — чем дальше, тем даже чаще, — показывало, что она не получает той помощи и той любви, в которых нуждается.

Положение, в котором оказался он, тревожило ее очень сильно. Она «знала», что именно ему нужна помощь, что именно ему не хватает любви. Прочтя в газетах, что жены рядом с ним больше нет, она умоляла позволить ей занять ее место. Она приедет, и ему будет с ней хорошо. Она готова ради него на все, она встанет с ним рядом, будет о нем заботиться, окутает его своей любовью. Как он может не согласиться после всего, что они друг для друга значили, — и при тех чувствах, какие они по сей день друг к другу испытывают? Он должен был позвать ее. «Позови меня сейчас, — написала она. — Я приеду сразу же».

Она написала ему, что изучала английскую литературу в делийском колледже леди Шри Рам. Там, он вспомнил, преподавала Мария, его знакомая писательница из Гоа, и он ей позвонил, чтобы спросить, известно ли ей это имя. «Налини, — печально сказала она. — Конечно. Самая блестящая моя студентка, но психически абсолютно неуравновешенная». И его догадка была верна: ее родные отказывались признать, что девушка больна, и обеспечить ей должное лечение. «Как тут быть, я не знаю», — сказала Мария.

Потом содержание писем изменилось. Я еду, писала она. Я еду в Англию, чтобы быть с тобой рядом. Она познакомилась в Дели с англичанкой ее возраста и добилась, чтобы та пригласила ее пожить у ее родителей-пенсионеров где-то в Суррее. Вот она купила билет. Вот она летит завтра, вот она летит сегодня. Прилетела. Через несколько дней она неожиданно явилась в лондонское литературное агентство и недолго думая вошла в кабинет Гиллона Эйткена. Гиллон потом рассказывал: «Она впечатляюще выглядит, мой милый, и вся была разодета, сказала, близко с тобой знакома, поэтому я, конечно, пригласил ее войти». Она сразу же стала настаивать, чтобы ей дали его адрес и номер телефона: мол, он ее ждет по очень срочному делу, она должна отправиться к нему немедленно. В тот же день, если возможно. Гиллон понял: что-то не так. Совсем не так. Он вполне доброжелательно сказал Налини, что с удовольствием передаст ему сообщение от нее и контактный телефон, если она его оставит. И в этот момент Налини Мехта предложила ему свое тело. Гиллон был ошеломлен. «Мой милый, у меня в кабинете такое не каждый день происходит. И даже у меня дома». Он отклонил предложение. Она стала настаивать. Можно, заявила она, убрать бумаги с его письменного стола, и она готова отдаться ему на нем прямо сейчас, а потом он даст ей номер телефона и адрес. Гиллон посуровел. Нет, сказал он, об этом и речи не может быть, и я убедительно вас прошу оставаться одетой. Она сникла и начала плакать. У нее нет денег, сказала она. То немногое, что у нее было, она потратила на дорогу из суррейского дома родителей ее знакомой. Если он согласится дать ей в долг, скажем, фунтов сто, она вернет их ему, как только сможет. Когда эту историю услышал Эндрю Уайли, он сказал: «Она была обречена с того момента, как попросила у Гиллона денег. Это был роковой шаг». Поднявшись во весь свой исполинский рост, Гиллон выпроводил ее.

Прошло несколько дней — может быть, неделя. И у полицейских на Хермитидж-лейн появился к нему вопрос. Знаком ли он, спросил его Фил Питт (что означало — было ли у него что-нибудь), с женщиной по имени Налини Мехта? Он рассказал полицейскому все, что про нее знал. «А что, — спросил он, — с ней что-то произошло?» Да, произошло. Она исчезла из дома чрезвычайно обеспокоенных родителей ее знакомой, которым она без конца говорила о своей близости с Салманом Рушди и о скором воссоединении с ним. После двух дней ее отсутствия встревоженная пара позвонила в полицию. Имея в виду ситуацию вокруг мистера Рушди и ее несдержанность на язык, сказали супруги полицейским, можно опасаться, что кто-либо причинил ей вред. Прошло еще несколько дней, и патрульный полицейский обнаружил ее на площади Пиккадилли-серкус со всклокоченными волосами, в том же сари, в каком она покинула Суррей пятью или шестью днями раньше; она рассказывала всем, кто готов был слушать, что она «подруга Салмана Рушди», что они «любят друг друга» и что она прилетела в Англию по его просьбе, прилетела жить с ним.

Родители ее делийской знакомой не хотели ее возвращения. Держать ее в полиции причин не было: она не совершила никаких преступлений. Ей некуда было податься. Он позвонил Марии, ее бывшей преподавательнице английского: «Не могли бы вы помочь нам связаться с ее родителями?» К счастью, она могла. Господин Мехта, отец Налини, после некоторого первоначального сопротивления и оборонительных замечаний в том смысле, что с его дочерью все в порядке, согласился поехать за ней в Лондон и забрать ее домой. После этого было еще несколько писем, но в конце концов они перестали приходить. Это, он надеялся, был хороший знак. Может быть, ее душевное здоровье восстанавливалось. Сильнейшая потребность быть любимой вызвала у нее манию. Он надеялся, что теперь она окружена подлинной, семейной любовью и заботой, что благодаря им она сможет теперь избегать ловушки, которую для нее соорудил ее ум.

Он и не подозревал тогда, что не пройдет и года, как для него самого его ум соорудит ловушку и он, отчаянно нуждаясь в любви, ринется в объятия губительного самообмана, точно в объятия возлюбленной.

Ему снились сны о восстановлении доброго имени. Это были подробные сны: его хулители и потенциальные убийцы приходили к нему с непокрытыми головами и пристыженными лицами, моля о прощении. Он записывал эти сны, и каждый раз это на какие-нибудь несколько секунд помогало ему почувствовать себя лучше. Он работал над эссе, которым хотел прервать свое молчание, и над лекцией о Герберте Риде, и в нем продолжала расти убежденность, что он может объяснить людям себя, заставить их понять. «Гардиан» поместила подленькую рекламу будущей статьи Хьюго Янга[105]: перебинтованный пингвин[106], а рядом надпись: «Не мучит ли Салмана Рушди совесть?» Статья Янга, когда она появилась, продолжила старую линию: с тех, кто проповедовал насилие, вина перекладывалась на потенциальную жертву. Ему следовало бы, говорилось в статье, «после всего, что он совершил, прийти в более смиренное состояние», и это лишь укрепило его решимость отстаивать свою позицию и убеждать людей в своей правоте.

Наступила первая годовщина сожжения его книги в Брадфорде. Газетчики опросили сто британских книжных магазинов: 57 % высказались за публикацию «Шайтанских аятов» в мягкой обложке, 27 % — против, 16 % воздержались от суждения. Пресс-секретарь Брадфордского совета мечетей заявил: «Мы не можем это так оставить. Это ключевой вопрос для нашего будущего». Калим Сиддики в письме в «Гардиан» писал: «Мы [мусульмане] обязаны поддержать смертный приговор Рушди». Несколько дней спустя Сиддики отправился в Тегеран, и там его удостоил личной аудиенции преемник Хомейни аятолла Али Хаменеи.

Он писал день и ночь, прерываясь только на то время, которое мог провести с Зафаром. У них был последний волшебный уик-энд в старом доме священника под нежным наблюдением мисс Бастард. Мэриан, которая обычно была в плохом настроении, не могла писать, испытывала ощущение, что у нее нет жизни, а есть только «фальшивое существование», и объясняла провал своей книги тем, что люди связывают ее имя с его, в этот уик-энд была немного ласковей, чем обычно, и он нашел способ какое-то время не спрашивать себя, почему он опять с ней. А когда они покинули Литтл-Бардфилд, чтобы больше туда не возвращаться, и вернулись на Хермитидж-лейн, его посетил мистер Гринап и сказал, что ему не будет разрешено прочесть лекцию в память Герберта Рида. Вот оно опять, это слово: разрешено, слово, которое, как и его близнец позволено, превращало его из «клиента» в пленника. Полиция проинформировала Институт современного искусства, что не сможет обеспечить охрану мероприятия, если он будет в нем участвовать. Его участие, сказал Гринап, было бы поступком безответственным и эгоистичным, и лондонская полиция потворствовать такому легкомыслию не намерена.

Людей из ИСИ явно напугало то, что сообщила полиция. Он сказал им, что готов приехать и выступить даже без всякой защиты, но им было страшно на это пойти. В конце концов ему пришлось сдаться. Он предложил, что найдет кого-то, кто прочтет лекцию от его имени, и они согласились с облегчением. Первым, кому ему пришло в голову позвонить, был Гарольд Пинтер. Он объяснил ему ситуацию и высказал свою просьбу. Не колеблясь ни секунды, Гарольд, многословный как обычно, ответил «Да». В конце января ему удалось побывать дома у Гарольда и Антонии Фрейзер, и на следующий день, вдохновленный их энтузиазмом, смелостью и решимостью, он писал четырнадцать часов кряду и подготовил окончательный вариант своей лекции «Ничего святого?». Гиллон приехал на Хермитидж-лейн (поскольку дом нашла Косима Сомерсет и агентство Гиллона, где она работала, обеспечивало «фасад», Гиллону, «съемщику», было позволено у него бывать, и полиция после обычной «химчистки» его привезла) и, сидя в этом унылом, бежевого цвета, почти лишенном мебели доме, прочел и текст лекции, и «По совести говоря» — explication de texte[107] «Шайтанских аятов», который был, кроме того, призывом к лучшему пониманию и романа, и его автора и предназначался к публикации одним куском объемом в семь тысяч слов в новом воскресном издании «Индепендент он санди». Гиллон забрал обе вещи и передал лекцию, предназначенную для ИСИ, Гарольду. Пришло время возвращаться к работе над «Гаруном».

Эссе «По совести говоря» вышло в воскресенье 4 февраля 1990 года. Уильям Уолдгрейв, заместитель министра иностранных дел, позвонил Гарольду Пинтеру и сказал, что читал эссе со слезами. Первые отклики с мусульманской стороны были, само собой, отрицательными, но он почувствовал — может быть, принимая желаемое за действительное — небольшую перемену в тоне, которым Шаббир Ахтар и его правая рука Тарик Модуд делали свои заявления. Была и плохая новость: родственники британских заложников в Ливане намеревались высказаться против дешевого издания «Аятов». А затем во вторник 6 февраля Гарольд прочел в ИСИ «Ничего святого?». Лекцию показало Би-би-си в «Вечернем шоу». Он испытал громадное облегчение. Он сказал свое слово. Целый год бушевала буря, и ему казалось — его голос слишком слаб, чтобы его услышали на фоне множества голосов, вопивших из всех уголков земли, на фоне завывания всех ветров фанатизма и истории. Теперь он увидел, что был не прав. Он написал в дневнике: «Реакция и на «ПСГ», и на «НС?» колоссально меня приободрила. Кажется, произошел подлинный сдвиг. Демонизация вынуждена отступать, атакующие выглядят смущенными». Звонили друзья, описывали настроение зала в ИСИ как «любовное», «наэлектризованное», «взволнованное». Мэриан, правда, так не показалось. Она назвала атмосферу в ИСИ «стерильной». У нее, добавила она, было ощущение, что ее «не любят».

Через три дня после лекции аятолла Хаменеи во время пятничной молитвы подтвердил смертный приговор, вынесенный иранской муллократией. В «деле Рушди», которому исполнялся год, это уже становилось привычной схемой: вслед за видимым просветлением, за минутой надежды — отвратительный удар, эскалация, увеличение ставки. «Ничего, — с вызовом написал он в дневнике, — еще повоюем».

Нельсон Мандела вышел из тени на свет, обрел свободу: еще один яркий миг радости после двенадцати месяцев жути и тягостного недоумения. Он смотрел на освобожденного Манделу, которого так долго заставляли быть невидимым, и думал: как мало я выстрадал по сравнению с ним. Хватит, сказал он себе. За работу.

А вот и День святого Валентина. Милый звонок Клариссы с добрыми пожеланиями в годовщину. Позвонил Гарольд. В Праге он встречался с новым президентом Чехословакии — драматургом и правозащитником Вацлавом Гавелом, «и первый же его вопрос был о вас. Он хочет предпринять что-то серьезное». Новые угрозы: от спикера меджлиса — иранского парламента — Мехди Карруби (через двадцать лет, как это ни невероятно, он будет возглавлять оппозицию президенту Ахмадинежаду наряду с Мир-Хусейном Мусави, другим рьяным сторонником фетвы) и от «исполняющего обязанности главнокомандующего» Корпусом стражей исламской революции. Верховный судья Ирана аятолла Язди сказал, что исполнить угрозу — долг каждого мусульманина, «имеющего к этому возможности», а в Лондоне праздновал веселую дату садовый гном: он провел большое собрание «в поддержку» угрозы, но оговорился, что ее исполнение «не имеет никакого отношения к британским мусульманам». Это была новая «партийная линия», начавшая вырисовываться. Лиакат Хусейн из Брадфордского совета мечетей назвал «Ничего святого?» «рекламным трюком» и сказал, что Рушди нет нужды прятаться: ему, дескать, ничего не угрожает со стороны британских мусульман, а скрывается он, чтобы подогревать конфликт и делать на этом деньги.

«Нью-Йорк таймс» в редакционной статье раскритиковала издателей и политиков за нерешительность и уклончивость и поддержала его за «защиту права любого автора публиковать книги, задающие неудобные вопросы и открывающие двери для пытливого ума». На фоне нарастающего давления подобные сочувственные слова приобрели очень большое значение.

Попытки британских мусульман привлечь его к ответственности за оскорбление святынь и нарушение закона об общественном порядке были рассмотрены в суде. Защищавший его Джеффри Робертсон высказал простое соображение: моральная ответственность за последствия насилия лежит на тех, кто совершает акты насилия; если кого-то убивают, виновны в этом убийцы, а не писатель, находящийся далеко от места событий. То, что на третий день заседаний кассационного суда судья начал получать письма с угрозами, позицию мусульман не укрепляло. В итоге ни одна из юридических атак успеха не имела. Мусульманские лидеры восприняли это «с гневом», хотя «Исламская партия Великобритании» дошла до того, что призвала отменить фетву, поскольку автор, когда писал книгу, был «психически болен»; «доказательством» тому служило опубликованное в печати мнение директора благотворительной психиатрической организации SANE, что в «Шайтанских аятах» содержится одно из лучших описаний шизофрении, что он когда-либо читал. Между тем Кит Ваз, который год назад с энтузиазмом участвовал в демонстрациях мусульман, теперь написал письмо в «Гардиан», где назвал угрозу расправы «отвратительной» и высказался за немедленный отказ от нее.

В квартире Джейн Уэлсли был устроен «праздничный» ужин, в котором, помимо них с Мэриан, участвовали Самин, Билл, Полин (у которой был день рождения), Гиллон и супруги Герр; пили за год, в течение которого жизнь продолжалась. Он был счастлив, что вырвался хоть на один вечер с Хермитидж-лейн: он возненавидел этот дом за сырые стены, за протекающую крышу, за плохую отделку, а больше всего — за нехватку мебели. Снимать его было дорого, и он никогда раньше не чувствовал себя настолько обобранным; он согласился на этот дом ради того, чтобы жить в Лондоне, и из-за внутреннего гаража. На следующий день в это унылое жилище привезли Зафара, они провели день вместе, и, глядя, как сын сражается с домашним заданием по геометрии, он горько сожалел, что не может быть для него нормальным отцом, что детство мальчика проходит мимо него. Это была наибольшая из потерь.

Пришла Мэриан и стала ругать его за видеоигры. С легкой руки Зафара он пристрастился к водопроводчику Марио и его брату Луиджи, и порой искусственный мир игры «Супер Марио» казался счастливой альтернативой миру, где ему приходилось жить все остальное время. «Лучше прочти хорошую книгу, — презрительным тоном сказала жена. — А это дело брось». Он взорвался: «Я сам знаю, как мне жить!», и она гордо удалилась.

С «Гаруном и Морем Историй» дело пошло. В его записных книжках было много фрагментов — стишков, шуток; был Плавучий Садовник, состоящий, как портрет работы Арчимбольдо[108], из неподатливых, шишковатых корней и корнеплодов и поющий: «С особой злобой / Среди стерни / Меня попробуй / Искорени!»[109]; был воин с больным горлом, который, кашляя и отхаркиваясь, издавал звуки, похожие на фамилии писателей: Каф-каф-каф-ка! Го-го-го-голь! (некоторые его восклицания не вошли в итоговый вариант: Гог! Во! и, наконец, Кфвфк! — непроизносимое имя рассказчика из «Космикомических историй» Итало Кальвино). И обрела в конце концов жизнь безобразная и лишенная слуха принцесса Батчет, распевающая невыносимым голосом любовную песню о своем драгоценном (и тупоумном) принце Боло: «Он не играет в поло / И не поет он соло». Все это находило теперь место в веселом потоке повествования. «Джинн-выскочка» из волшебной лампы был из книги исключен, как и его сестра Русоволосая Джини[110]. Это было наслаждение. Его радовало тогда и неизменно радовало потом, что в мрачнейшие дни своей жизни он написал самую бодрую, самую жизнерадостную книгу из всех, книгу с настоящим, всамделишным, заслуженным счастливым финалом, какого он хотел, первым своим счастливым финалом за все годы писательства. Как сказал Гаруну Морж, такую концовку нелегко спроектировать.