Они чрезвычайно гордились своей работой. Многие из них говорили ему — всегда одними и теми же словами, которые явно были мантрой подразделения «А»: «Мы ни разу никого не потеряли». Это была успокаивающая мантра, и он часто повторял ее про себя. Впечатляющий факт: за всю долгую историю Особого отдела никто из тех, кого охраняло подразделение «А», не был даже ранен. «Американцы не могут этим похвастаться». Им не нравился американский подход к делу. «Видят проблему — забрасывают ее людьми», — говорили они, имея в виду, что американские отряды телохранителей, как правило, очень велики: десятки человек, а то и больше. Всякий раз, когда какой-нибудь важный американец приезжал в Великобританию, между органами безопасности двух стран начинались одни и те же споры о методах работы. «Мы могли бы в час пик провезти королеву по Оксфорд-стрит в «форде-кортине» без опознавательных знаков, и никто бы ничего не знал, — говорили они. — А у янки сплошные навороты. Но они потеряли одного президента, правда? И чуть не потеряли еще одного». Каждая страна, сообщили ему, делает это по-своему, имеет свою «культуру охраны». В последующие годы ему предстояло познакомиться не только с избыточной по части личного состава американской системой, но и с пугающим поведением французской RAID (Recherche Assistance Intervention Dissuasion — то есть «Розыск, помощь, вмешательство, устрашение»). «Устрашение» применительно к ребятам из RAID — очень и очень мягко сказано. А их итальянские коллеги имели обыкновение на большой скорости носиться, гудя клаксонами, по городским улицам с торчащими из окон стволами. Если все взвесить, ему повезло с Филом и Диком, с их ненавязчивым подходом к охранному делу.
Они не были безупречны. Случались ошибки. Однажды его привезли домой к Ханифу Курейши[98]. Проведя у Ханифа вечер, он готов был уже отправиться восвояси, когда его друг выбежал на улицу, очень довольный собой, размахивая над головой большим пистолетом в кожаной кобуре.
— Эгей! — с восторгом крикнул Ханиф. — Постойте! Вы пушку забыли!
Он начал писать.
Герберт Рид (1893–1968) был английский художественный критик — пропагандист работ Генри Мура, Бена Николсона и Барбары Хепуорт, — автор стихов о Первой мировой войне, экзистенциалист и анархист. Много лет в Институте современного искусства на лондонском Молле читалась ежегодная мемориальная лекция в память Рида. Осенью 1989 года ИСИ прислал в агентство Гиллона письмо с вопросом, не согласится ли Салман Рушди стать лектором 1990 года.
Почта шла к нему непростым путем. Полиция забирала ее из агентства и издательства, проверяла на взрывчатку и вскрывала. Хотя его постоянно заверяли, что почта доставляется ему полностью, сравнительно малое число оскорбительных писем наводило на мысль, что какая-то фильтрация все же происходит. В Скотленд-Ярде опасались за его психику — выдержит ли он давление, не тронется ли умом совсем — и, без сомнения, сочли за лучшее избавить его от словесных атак правоверных. Письмо из ИСИ прошло через заградительную сеть, и он ответил согласием. Он мгновенно решил, что напишет об иконоборчестве, о том, что в открытом обществе никакие идеи и верования не могут быть ограждены от всевозможных интеллектуальных атак — философских, сатирических, глубоких, поверхностных, веселых, непочтительных, остроумных. Вся необходимая свобода состоит в том, что само пространство, где ведется разговор, должно быть защищено. Свобода — в дискуссии как таковой, а не в том или ином ее исходе, свобода — в праве разругаться, бросая вызов даже самым заветным верованиям других; свободное общество — царство завихрений, а не безмятежности. Базар противоборствующих воззрений — вот место, где звучит голос свободы. Эти мысли затем вылились в лекцию-эссе «Ничего святого?», и эта лекция, когда о ней было объявлено, стала причиной его первой серьезной конфронтации с британской полицией. Человек-невидимка попытался снова стать видимым, и Скотленд-Ярду это не понравилось.
Тем временем он начал работать над другим длинным эссе. Б`ольшую часть года он был не просто невидимкой — он был немым невидимкой: сочинял у себя в голове письма, которые не отправлял, а опубликовал лишь несколько рецензий на книги и одно короткое стихотворение, появление которого в «Гранте» вызвало неудовольствие не только Брадфордского совета мечетей, но, по словам Питера Майера, и персонала издательской группы «Вайкинг — Пенгуин»: часть его, судя по всему, склонялась к мнению мистера Шаббира Ахтара, что этот автор должен быть «удален из общественного сознания». Но теперь он скажет свое слово. Он поговорил с Эндрю и Гиллоном. Это неизбежно будет длинное эссе, и ему надо было знать, какой максимальный объем пригоден для прессы. Они ответили, что пресса, по их мнению, опубликует любой текст, какой бы он ни написал. Все согласились, что наилучшей датой такой публикации будет первая годовщина фетвы или близкий к ней день. Без сомнения, важно было, чтобы эссе появилось в правильном контексте, и то, кто и когда его напечатает, играло очень существенную роль. Гиллон и Эндрю начали наводить справки. А он начал обдумывать эссе, которое получит название «По совести говоря», — семь тысяч слов в защиту своей книги, и, обдумывая его, допустил одну ключевую ошибку.
Он попал в мыслительную ловушку, рассуждая так: на его книгу столь многие пошли войной из-за того, что отдельные недобросовестные лица, ища политических выгод, представили ее в ложном свете и с той же целью возвели хулу на него самого. Если он человек аморальный, а его книга не представляет художественной ценности — какой смысл разбираться в ней на интеллектуальном уровне? Но если, убеждал он себя, он сможет показать, что книгу сильно недооценили и что ее можно с честью защитить, то люди — мусульмане — изменят мнение и о ней, и о нем. Он захотел, иными словами, стать популярным. Непопулярный мальчик из пансиона захотел получить возможность сказать: «Смотрите все! Вы неверно судили и о моей книге, и обо мне. Это книга не зловредная, и я человек хороший. Прочтите это эссе — и увидите». Это была глупость. И тем не менее, находясь в изоляции, он убедил себя, что это возможно. Из-за слов он попал в эту беду — словам его и выручать.
Героям греческих и римских мифов — Одиссею, Ясону, Энею — приходилось вести свои корабли между Сциллой и Харибдой, двумя морскими чудищами, зная, что попасть в лапы каждого из них означает немедленную гибель. Во всем, что он напишет, твердо сказал он себе, будь то художественная проза или что-либо иное, он должен будет прокладывать курс между своими личными Сциллой и Харибдой — между чудищем боязни и чудищем мести. Если он станет писать робко, испуганно — или зло, мстительно, — то безнадежно испортит этим произведение. Он будет детищем фетвы, и ничем больше. Чтобы выжить, ему надо, как бы трудно это ни было, отрешиться и от гнева, и от ужаса, постараться, как он старался всегда, быть прежде всего писателем, идти дальше по дороге, которую выбрал для себя в былые годы. Если это получится, его ждет успех. Если нет — впереди мрак неудачи. Это он понимал.
Но он проглядел третью ловушку: она была в том, чтобы искать одобрения, чтобы желать, по слабости своей, людской любви. Он был слишком слеп и не видел, что несется прямиком в эту яму; да, он в нее угодил, в эту ловушку, и она его едва не погубила.
Под парковочной площадкой в Саутуорке нашли шекспировский театр «Глобус» — славное деревянное «О». Новость заставила его прослезиться. Он играл в шахматы с шахматным компьютером и дошел до пятого уровня, но, узнав, что обнаружили «Глобус», и пешки не мог переставить. Прошлое протянуло руку и коснулось настоящего, и настоящее стало от этого богаче. Величайшие фразы английского языка, думал он, впервые прозвучали там, где ныне находятся Анкер-террас и Парк-стрит, где в елизаветинскую эпоху проходила улица Мейден-лейн. Там — родина Гамлета, Отелло, Лира. К горлу подступил комок. Любовь к литературе невозможно было объяснить его противникам, любившим одну-единственную книгу, текст которой — непреложный и недоступный для интерпретаций, — был извечным словом Аллаха.
Невозможно было заставить буквалистов, чтущих Коран, ответить на простой вопрос: известно ли им, что довольно долго после смерти Пророка
Позвонила писательница Дорис Лессинг, испытавшая очень большое влияние суфийского мистицизма, и сказала, что его защита «велась неправильно». Хомейни надо было изолировать как деятеля, чуждого исламу, как «фигуру вроде Пол Пота». «И еще должна вам сказать, — добавила она, женщина откровенная, — что ваша книга мне не нравится». У каждого было свое мнение. Каждый знал, как следовало поступить.
По издательскому миру распространялся страх. Опасения Питера Майера по поводу его будущих книг передались и другим издателям — он задавался вопросом, не пытаются ли люди из «Пенгуина» заручиться поддержкой своей позиции, чтобы не выглядеть слишком уж трусами, — и теперь французские и немецкие издатели говорили то же самое. Против выпуска «Шайтанских аятов» в мягкой обложке выступил еженедельник «Паблишерз уикли», и опять ему показалось, что тут действует чья-то рука — или пингвинье крыло. Майер по-прежнему отказывался назвать дату, когда он сможет выпустить дешевое издание, ссылаясь на бомбы, обнаруженные около его дома. Как затем выяснилось, к «Шайтанским аятам» они отношения не имели: их подложили валлийские националисты. Но на позицию Майера это не повлияло. Тони Лейси сказал Гиллону, что Питеру только что угрожали убийством. Билл Бьюфорд приехал в Эссекс, и они на ужин приготовили утку. «Не злись», — сказал ему Билл.
Гиллон и Эндрю начали переговоры с людьми из издательства «Рэндом хаус» — с Энтони Читемом, с Саем Ньюхаузом — чтобы понять, не заинтересует ли их «Гарун и Море Историй». Они выразили интерес. Но ни они, ни Майер не сделали предложения. Тони Лейси пообещал, что «Пенгуин» пришлет письмо. Позвонил Сонни Мехта: он «делает все возможное», чтобы с «Рэндом хаус» дело выгорело.
В начале ноября пришло обещанное письмо из «Пенгуина». В нем не было ни даты публикации «Шайтанских аятов» в дешевом издании, ни предложения по поводу новой книги. Майеру нужны были «месяцы» полного спокойствия, прежде чем он начнет рассматривать возможность публикации дешевого издания. Это казалось невероятным: как раз на той неделе телеканал Би-би-си показывал документальный фильм о продолжающемся «негодовании» мусульман. В «Рэндом хаус» между тем сказали, что готовы к серьезным переговорам о будущих книгах, и эти переговоры начались.
С Исабель Фонсекой[103] он познакомился в 1986 году в Нью-Йорке на конгрессе ПЕН-клуба. С этой умной, красивой женщиной они стали друзьями. После того как она переехала в Лондон, они иногда виделись, но без намека на роман. В начале ноября 1989 года она пригласила его поужинать в свою лондонскую квартиру, и его согласились отвезти. После обычных путевых шпионско-приключенческих штучек он стоял у ее двери с бутылкой бордо, а за этим последовал приятный дружеский вечер-иллюзия за хорошим красным вином с ее рассказами о литературном Лондоне, о Джоне Малковиче. Вдруг, уже довольно поздним вечером, случилась большая неприятность. В дверь каким-то робким стуком постучал охранник — застенчивый, похожий на пастора Дик Биллингтон — и сказал, что надо переговорить. Квартира была маленькая — гостиная да спальня, — так что войти пришлось всей команде. Убежище в доме сельского священника, сообщил Дик, часто моргая за стеклами очков, возможно, раскрыто. Уверенности в этом нет, и неизвестно, как это произошло, если произошло, но в деревне начались разговоры, и прозвучало его имя. «Пока мы не изучим ситуацию, — сказал Дик, — вам, к сожалению, нельзя туда возвращаться». Он почувствовал боль в глубине живота, и его охватило ощущение великой беспомощности. «Я не понял, — проговорил он. — Вы что, хотите сказать, что мне
Кровать была только одна — большая двуспальная. Они лежали так далеко друг от друга, как только могли, и если он случайно соприкасался с ней беспокойным телом, он сразу извинялся. Похоже было на черную эротическую комедию: два друга противоположного пола в силу обстоятельств должны лечь в одну постель и делают вид, что ничего особенного не происходит. В кино они рано или поздно перестают делать вид и дают себе волю, утром — комическая сцена смущения, затем — после долгих пертурбаций, — может быть, любовь. Но здесь была реальная жизнь, в которой он только что стал бездомным, она предоставила ему ночлег на одну ночь, и он понятия не имел, что принесет следующий день, — не слишком эротическая ситуация. Он испытывал благодарность, чувствовал себя несчастным и — да, немного вожделел к ней, невольно думая: а что, если к ней повернуться, но знал — или полагал, — что в таких обстоятельствах это была бы хамская эксплуатация ее добросердечия. Так что он лежал спиной к ней и спал довольно плохо. Утром в гостиной Исабель появился мистер Гринап. «Вам нельзя туда возвращаться», — сказал он.