— Я именно об этом.
Как известно, наши южные соседи хитры, подлы, мстительны, изобретательны, коварны, буйны и открыты в проявлениях чувств, кровожадны и склонны к безудержному пьянству. Почему же тогда у них каждый второй пир не кончается скандалом, как в наших палестинах? По трем причинам. Во-первых, они склонны к безудержному пьянству — пьют крепкое, пьют много, и пока дозреют до какой гнусности, в ногах уже правды нет, хотя бывают и исключения. Во-вторых, серьезная ссора в гостях считается настолько дурным тоном, что, случись такое, всем понятно — гость уже не в себе. Отдал дань угощению и теперь в нем Вакх разговаривает, а не он сам. Такая альбийская подлость — делай что хочешь, тебя как бы и нет. А если опасное что? А на это изобретательность есть. Столы — тяжелые и еще к полу привинчены. Ни в одиночку не сдвинешь, ни вдесятером. А против каждого места в столешнице есть такая дырочка с крышечкой, снизу плоской железной рейкой накрыта. Рейку сдвинуть, крышку откинуть — палец буйного гостя согнуть и вставить. И все быстро на место. Палец уже не вытащишь, даже если сломать. Разве что отрезать можно. Держит получше колодок. Так и будет сидеть,
пока в ум не придет. А обижаться на такое обращение не положено — не с человеком же обошлись, с пьяным безумием. Ну и в других местах такое же есть — на всякий случай. Сколько глупостей из голов без вреда выветривается, обидно даже. А у нас такого нет. И пьют у нас хотя и много, но медленней, а некоторые еще и останавливаются. Но обычно-то дело дракой кончается или резней. А чертов лютнист де Шателяр с непривычных пьяных глаз взял и залез в королевскую спальню. Не то чтобы проклятый музыкантишка там никогда не бывал — бывал, отчего же; услаждал слух королевы, страдающей головными болями, ну и вообще периодически чем-нибудь да страдающей, от мигреней до непотворства капризам. Но Мария от неожиданности испугалась и воззвала о спасении. К дворцовой страже, поскольку дело было темной ночью. Стража не замедлила — явилась раньше, чем королева обнаружила, кто решил ее разыграть и что бояться тут, в сущности, нечего. В кои-то веки Ее Величество поступила как нормальная женщина — ее из-под кровати за ногу хвать, а она вопль на три этажа… и опять не вовремя и не к месту. Что за проклятье такое?.. Потому что ладно стража… так еще ж половина гостей вломилась — в разной степени пьяного вида… и лорд-протектор первым. Трезвый. То ли опять не с кем было напиться, то ли протрезвел, пока бежал. А тут извольте радоваться — королева уже в ночном платье и лютнист. И никто, ни одна зараза не додумалась по дороге до замковой тюрьмы или уже там прирезать или придушить этого недоноска. Просто как и не в Каледонии живем. Вернее, королева, кажется, что-то такое и сказала даже — здравый смысл на нее нашел, но, говорят, лорд протектор запретил. Спятил, не иначе. В лучшем случае. В худшем — задумал какую-нибудь большую, пышную гадость. И вот спрашивается. Уезжал — вокруг празднество и всеобщее согласие. Только ненадолго отлучился — уже опять чума. Из несчастного трубадура получилось целое представление. Королева к утру остыла и посмеялась, к обеду задумалась о милосердии, к ужину заскучала — и обнаружила, что не тут-то было. Половина двора и половина города уже обсуждали, что наденут на казнь оскорбителя королевской чести. Другая половина двора с другой половиной города спорили о том, как именно казнят мерзавца, покусившегося на достоинство Ее Величества — милосердно или как подобает. Так, по крайней мере, казалось, хотя Джеймс и подозревал, что большинству до музыканта Шателяра дела нет. Просто событие лучше растянуть надолго, кто знает, когда следующее случится.
Так что, с одной стороны, подарочек — обученный секретарь — пришелся ко двору куда больше, чем мог бы при иных обстоятельствах: королеве было скучно. А с другой… с другой, Ее Величество в очень дипломатических, но все же вполне ясных выражениях предложила своему верному — и такому изворотливому — верховному адмиралу и Хранителю Границы что-нибудь придумать. Не оставаться же без музыки. И пошел верный и изворотливый Хранитель сначала по замковым переходам, потом по двору, потом по улицам Дун Эйдина, а потом еще раз по замковому двору, по переходам, галереям и лестницам, по залам и покоям… туда пошел, сюда пошел; выслушал историю много раз во всех подробностях, намекнул там и тут, тут и там, что — поганец, конечно, дурак, но совершенно безобидный дурак, какое там на что покушение, такие у него шуточки… А что вы думаете, с ним бы сделали в Орлеане?
Да Ее Величество Жанна бы паразиту уши собственноручно оборвала и перья с берета — и все; ладно, напугали для острастки — можно и еще напугать, пыткой пригрозить… …и узнал, что грозить поздновато, поскольку музыканта уже допросили с пристрастием — и взвился, потому что помянутая недавно королева Жанна такого обращения с подданным аурелианской короны, каким-никаким, а дворянином, не простит, не говоря уж о Его Величестве Людовике, восьмом по счету, и не хватало нам из-за какого-то струнодера и его дурацких выходок ссориться с единственным надежным союзником!
И поделился этими соображениями с лордом протектором. И услышал в ответ: нет, никаких ссор не будет, потому что рекомый де Шателяр — запел. Господи, да что эта овца тонкорунная спеть-то могла. Пойдемте, вместе послушаем. Да что вы с ним сделали-то? Да что мы с ним могли сделать — его же еще людям показывать. Доска, бочка с водой. Так сказать, качели. И что — от этого? Представьте себе. Лицо у Мерея еще длиннее, чем на прошлой неделе, и желтым пошло. Конечно, может и притворяться, этот недорого возьмет. Но с чего бы? Что у самого Джеймса с лицом делается — он не ведал и не заботился, темно в подвале и дымно, негде на себя полюбоваться, а делалось, должно быть, что-то выразительное, потому что плюгавый писец, подававший лист с показаниями, шарахнулся в сторону — хотя до того вертелся под ногами, любопытствовал. Темно и дымно, воняет гнилью и сыростью, и грибами — средь зимы, нарочно не придумаешь, — из стыков пола со стенами какой-то зеленый мох к потолку ползет, сверху на него иней наползает. Под ногами что-то чавкает, лучше не смотреть, чтоб не пугаться. Очень выразительный подвал. Окажешься тут — уже охота каяться во всем на свете. И Еве яблоко — тоже я!.. Потому и не подновляют подвал лишний раз. Овца тонкорунная оказалась франконской породы и тамошней же ереси — и к каледонскому двору прибилась не случайно, а со злонамеренным умыслом. Но вредить не хотела, не желала Ее Величеству зла, просто была принуждена совершить… и так далее. Задача у овцы была простенькая. Не шпионить, не соблазнять — и избави Бог не покушаться. Только… испортить репутацию. Дать повод для слухов. Не больше.
Потому что Ее Величество всерьез подумывает о браке с толедским наследником, а в Толедо на это смотрят благосклонно… и страна может быть потеряна для истинной веры. Но более решительные меры столкнут всех в объятия Альбы, что будет едва ли не худшим бедствием. А вот скандал — это в самый раз. Лютнист пытался, он делал все, что мог, но никто ничего не замечал, никто, будто ничего не было, и вот тогда… Господи, да как же теперь это все королеве объяснить. С другой стороны, урок неплохой и достаточно безобидный — но лютниста действительно нужно казнить, и в Орлеане удовлетворятся объяснениями. Вот только казнить придется все-таки за оскорбление королевы, потому что истинная причина нас взорвет лучше большого кувшина с порохом, и может быть, настоящая цель именно в этом, а не в маленькой такой гадости. А ему, дураку куртуазному, конечно же ничего не сказали. Нос у лютниста длинный, тонкий, острый. На кончике носа — капля, но не воды, а пота. Сознается и потеет от страха, что опять примутся пытать. Хотя по большому счету и не начинали. Вода и бочка — это своим собственным страхом тебя мучают, а бояться-то и нечего, потому что захлебнуться не дадут точно.
— Пожалуй, так оно и было, — говорит Джеймс. — Если бы они боялись, что он расскажет все, нашли бы на эту роль кого-нибудь покрепче.
— Да… — кивает Мерей, а потом трясет головой, словно только что проснулся.
— Они? Надо его допросить еще раз. Займитесь, прошу вас, а то я с утра этим мерзавцем любуюсь… И собирается неспешно, даже с изяществом откланяться. Здорово придумал, нечего сказать: сейчас поспешит с докладом к Марии, которая на него обиженно дуется за скоропостижный арест музыканта… и заберет ярмарочного гуся.
— Господин лорд протектор, — тихо говорит Джеймс, — я понимаю ваши чувства.
Но не забудьте, что именно эти признания нам лучше бы слышать вдвоем. Если потом потребуются свидетели, среди них должен быть кто-то у кого нет в союзниках… людей неподходящего вероисповедания. Тех или иных. И они остались, и слушали признания, и палачу даже не пришлось слишком усердствовать, хотя нельзя и сказать, что де Шателяр говорил совершенно добровольно. Некоторое принуждение к нему все-таки применяли. Чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем меньше ему хотелось называть имена благодетелей, которые дали ему рекомендации, представили ко двору, сносились с ним письменно и через доверенных лиц. Нарыв, к счастью, оказался не очень большим и Дун Эйдин почти не затронул. Ноги у заговора росли из Трира, из континентальной политики — а своих, местных иуд можно было пересчитать по пальцам, и хватило бы двух рук. Хотя, конечно, если этих допросить — можно клубочек и дальше размотать, можно и нужно. Но вот это уже — после доклада королеве, после доброго ужина. И только потом подумал удивленно, поднимаясь по лестнице вслед за Мереем — я ж на границу обратно хотел, зачем я во все это ввязался? Королевской признательности мне не хватало? Потому что ты дурак, — сказал кто-то в голове, — И сначала делаешь, а потом думаешь: для чего. А причина у тебя есть. Мерей так лихо закопался в это дело,
потому что он — единственный при дворе, кому опасен любой королевский брак. А ты теперь — его свидетель, что заговор на самом деле был. Следующие год-полтора он будет беречь твою жизнь. И голос почему-то казался очень знакомым.
Завтра, может быть, станет скучно. Наступит похмелье. Но сегодня есть чем развлечься. Серая площадь, тянущиеся к небу дома, потеки копоти и дождя на стенах, запах смолы, свежего дерева, светлые доски, пестрая ткань, дамы на галерее, мрачные слова. Кукольный ярмарочный театр, только Пьеро потом увезут в ящике, и на сцену ему уже не выйти до Страшного Суда. Королева стоит у самых перил. В городе ходил слух, что это лорд-протектор силой заставил ее подписать приговор и прийти смотреть. Ломаный грош тому слуху цена — решают в толпе. Вы посмотрите на нее, на лицо, на руки, да она в ярости, наша королева, она это дерево сейчас как воск сомнет. И то сказать — конечно, Дун Эйдин есть Дун Эйдин и бранных слов всеми обо всех столько наговорено, что будь каждое горстью земли, город бы засыпало по флюгера. Но чтобы мелкий дворянчик в спальню без уговора лез, рассчитывая, видно, что его там и так примут — такое разве что купеческой дочери не зазорно, и то не всякой. А королеве… да нашей — да она его сама убить готова. Простолюдинки покрасивее — или те, что когда-то были покрасивее, — жалеют незадачливого музыканта. «Хорошенький такой», «А молодой-то», «Бедняга» звучит по толпе. Те, что понравственнее — читай, пострашнее, поусерднее в вере, особенно Ноксова паства, — злорадствуют. «Теперь конец разврату», «Довеселились», «Вот туда их всех, католиков». В толпе то и дело вспыхивают мелкие перебранки да потасовки — локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель,
подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера — тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо — торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного — или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае — это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости — кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…
Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках — белые лица, фарфоровые глаза.
— Почему-то мне не кажется, — говорит Джордж, — что моя невеста счастлива при дворе. Джеймсу вообще не кажется, что Анна Гамильтон счастлива быть его невестой — но не говорить же о подобном за неделю до свадьбы?..
— Джейн была рада удрать отсюда.
— Да, но она вышла замуж по любви. Но мы, конечно, что-нибудь придумаем.
Смертной пусто, нет направлений и опор. Она зовет никого, громко-громко. Проваливается в холодный туман. Громко ее слышно, но не смертным, другим-настоящим, а она не видит, а смертные — ее. Как бывает? Удивительно! У смертной молодое, недавнее время, прямое и длинное, а она распадается, замерзает, теряет себя. От нее столько связей, горсть нитей, разных, а ее не слышат. Не слышит тот, кому она связана — близко, близко, меньше города между, а он не чувствует, как бьется нить. Глупый-глупый-глупый умный смертный! Зовет. Перестанет. Сделается маленькой, уснет внутри. Не до тепла, как правильно, а на сейчас-всегда, как нельзя. Город тесный и все не туда. Но можно — ночь. Можно, чтобы ночь стала уже. Пока зовет. Если ночь, если темно, получится прийти и ответить. Наполовину остыла — и понимает, почти как мы-подобные. Открывает вход. Истинную речь не различает, только чувствует суть. Внутри у нее серая холодная взвесь, серый туман и снежные мотыльки… страх? Что такое страх? Непредначертанное, незаплетенное — не судьба, нет. Не видно. Невидимое. Препятствие как стена холодного железа, несуществующее, но есть. Для смертных есть? Есть — но хочет, чтобы нет. Хочешь нет? Хочешь видеть-слышать-быть? Не полностью, но так, как можно тут? Нет, не взять, нет. Добавить. Потом собрать обратно, свое. Чтобы тоже видеть-слышать-быть как смертные внутри. Но потом, после. Всегда, но после. Соглашается. Раз — намерение, два — желание, три — воля. Отдать тень на все ее время, быть-дважды. Понимать — ею, слышать ею, видеть, знать как смертные. Медленно, вязко, ограниченно… зачем они так? Любопытно! Узнаю. Выиграю среди всех настоящих-подобных! И она будет — не заснет, не перестанет. Она есть. Мало, но есть. Там, где камень-вода-башня-над-рекой-война-зима-дневная-буря, теперь стоит дерево. Снаружи-внутри. Всегда.