двух алебардистов возле нее, лениво отгоняющих голытьбу, чтобы освободить проход бабе почище, со служанкой, нагруженной тяжелыми корзинами. Толпу босяков и сомнительных типов, самое место которым было бы по другую сторону стены. Кучку визгливых шлюх. И еще одну девку легкого поведения, пьяную, которая сидела у стены, бесстыже разбросав ноги. Место не из лучших, люди такие же, а уж повод появиться — отвратительней некуда. Свой же человек, купец, из некрещеных саксонцев четыре десятка лет как человек жил, а на пятом из ума выжил и идолищу какому-то в жертву двух женщин удавить попытался. Одну и удавил, а вторая покрепче оказалась, отбиваться начала и шум подняла. И будь они обе рабыни-язычницы или хоть просто язычницы, так шуму бы особого не было, случаются такие дела, редко, но бывает. Судили бы и повесили тишком как за обычное убийство. Так нет же, христианки обе.
Вышло дело это ночью, ночью же саксонца и арестовали, отволокли в тюрьму — и все было бы хорошо, если б городской страже пришло на ум позатыкать рты прислуге купца Ренварда. Не пришло, по отсутствию ума. Так что слухи пошли очень быстро, прикрывая позавчерашний переполох с арестом разбойников и вчерашнюю сплетню о принце. Прикрывая, как тугая крышка — кипящий горшок. Там орлеанцам побуянить не дали, сам же господин коннетабль и не дал, пригрозил ввести в город войска — так немедля нашелся другой повод. Последние дни пришли, язычники проклятые наших женщин бесам в жертву приносят, колдовство, чернокнижие — и не умысел ли на святую нашу веру и город Орлеан? И даром что отцы-доминиканцы никаких следов чернокнижия не нашли, а нашли только идолослужительное изображение в виде ткачихи, сиречь судьбы, то есть обыкновенную глупость языческую. Понадобилась этому болвану Ренварду зачем-то удача, ну вот и пожнет он эту удачу горлом. Но его-то не жалко, а вот что с кварталом теперь будет — да и с самой тюрьмой… Здесь пока людей мало. Потому что не все трещотки еще воды натаскали, очаги разожгли и мужьям обеды приготовили — и не все мужья пока что те обеды съели. Чуть позже, чуть ближе к полудню, здесь будет вдесятеро больше зевак, и из них каждый третий — с прибранным по дороге камнем. Вдруг да выведут к народу на честный суд скверного язычника? Людей мало, но с каждым мигом становится больше. Ручейки невелики, а, сливаясь, целую реку образуют. Быть беде… Чтоб беды не стало больше, мэтр Готье, как гильдейский старшина, уполномоченный советом, должен проследить, чтобы расследование велось честь по чести, по всем уложениям. Чтобы глупый дурак Ренвард дожил до виселицы, чтобы допросчики не слишком усердствовали, а соблюдали закон и обычай.
Потому как этим только позволь, такого наворотят, что будет тут у нас заговор язычников и колдунов, важный такой, серьезный, чтобы самим надуться и другим дать душу отвести… Это с одной стороны. А с другой выходит, что гильдия за своих вступается и заговорщиков покрывает — а такой крик тоже может кровью кончиться и помнить такую кровь будут долго. Ну что ему, этому саксонцу, в ум вступило? Под эту беседу взял с собой Готье не только троих слуг, для солидности и безопасности, но и двоих уважаемых купцов из гильдии, ревнителей веры и законности. Чтобы ни один из свидетелей не мог потом поклясться, что Эсташ Готье язычника покрывает — или, напротив, на него науськивает. Был? Был. Об участи осведомлялся? Осведомлялся. О беспристрастности говорил? Еще как говорил,
королевскому следователю все уши прожужжал, как крупная назойливая пчела. Взятки предлагал, на нужные решения намекал? Да что вы, помилуй Пресвятая Дева, на честного-то человека напраслину возводите!.. А, надо сказать, на Ренварда глядя, и в черта поверишь. Серый весь, мокрый, липкий, глаза пустые. Воду пьет, если дать. На еду смотрит как на непонятное что-то. На вопросы отвечает с четвертого раза на пятый, как ни спрашивай. И не по упорству — просто не слышит. Руку ему помяли, не бережет, не замечает.
Отец-доминиканец уговаривает: покайся, прими святое крещение — легче же станет, и жизнь вечную обретешь. Молчит, не ругается даже. И смотрит… мэтр Эсташ в своей жизни всякого повидал, а в прошлый год особенно — но взгляда такого не упомнит даже у себя, в зеркале, в те минуты, когда больше всего на свете хотелось от земного суда к небесному улизнуть.
За всей этой возней Готье что-то потихоньку кусало. Словно одинокая блоха под нижней рубахой скачет, или надоедливый комар над ухом попискивает, и никак его ни прихлопнуть, ни отогнать. Никакого отношения к тюрьме, дурному Ренварду и убийствам комарик не имел. Раньше привязался. В тюремном дворе? Может, и во дворе. У ворот? Может, и у ворот. По дороге? Нет, не по дороге. Позже. Внутри, в подвале? Раньше. Что-то такое в куче городского мусора было, что и не мусор вовсе. Арестованные позавчера с фальшивым брачным контрактом пользовались особым успехом. Тюремная стража их предусмотрительно запихнула в такую камеру, чтоб с любопытствующих деньги брать за погляд. А те и рады, кто еще при зубах, рассказать свою историю — денежку кинут, выпить дадут. Значит, разрешено им, значит, несложно догадаться, кем разрешено. Опять же и заработок какой-никакой — меньше расход тюремной казны. Вот тут-то Готье еще раз ее увидел — мелкая, щуплая шлюха в цветной почти новой юбке, в малиновом бархатном корсаже толклась у решетки, пихала одному из рассказчиков луковицу.
Раньше этот профиль украшен был усами. Теперь — завитками на лбу и коровьими рогами, на которые намотаны грязные патлы. Да и сам профиль оплыл, постарел и за мужской его принять было вовсе невозможно, даже без кирпичных румян во всю щеку. Только мэтр Эсташ эти глаза, и улыбку, и разворот плеч, и… в аду бы узнал. На мужчине, на женщине, на уличном воробье. И голос был другой, и выговор приречный — а человек все тот же. Выползень. Нечисть альбийская. Кит Мерлин. Мало было его тут приметить и сообщить; мало. Если этот вертится вокруг позавчерашних арестантов, значит, интерес к грамоте у него имеется до сих пор. Значит, вся его Альба, все его службы в деле. Из чего следует, что хорошо бы альбийскую нежить опознать так, чтобы два свидетеля на допросе говорили и не путались. Был такой. Точнее, была. Пригодится — хорошо, не пригодится — пусть повертится ужом на сковородке.
— Как добрые христиане, — сказал спутникам мэтр Эсташ, — мы обязаны что? Помогать падшим вернуться на стезю добродетели. Паро, Симон, видите вон ту, с луковицами? Если откажется от греха — возьму в дом поломойкой. Идите, вразумляйте. А со мной как раз два почтенных человека, свидетели. Ну что, господин бывший студент, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Позаботились вы, чтобы я вас крепко запомнил, теперь не обессудьте. Сами виноваты, нечего послам большой державы в непотребном виде по тюрьмам лазить. Такие послы сами в тюрьме сидеть должны. А лучше — на соляных копях гнить. Но наши копи без него обойдутся, а вот за конфуз, который сейчас, дай Бог, случится, его свои же и удавят, много надежней нашего.
Конопатый Дона со стоном перевалился с боку на бок, выставил перед собой ногу со вполне настоящими синяками и весьма убедительным ожогом-мастыркой. Звякнула цепь, сочувственно охнули зрители, сплюнул в его сторону один из подельников. Кровью харкнул во всю пасть: из-за тебя, гнида, все тут маемся… По ту сторону решетки намечалось веселое представление, куда там площадному. Такое не каждый кукольник разыграет, как мелкая языкатая девка-летучая мышь, которая совершенно задарма давала спектакль двум самого что ни на есть фарисейского вида купеческим слугам. Мол, зовет купец стезю порока оставить да честную жизнь начать… ах честную жизнь, кверху задом, только даром? Да еще полы мой? Идите отсюда, и… прилепитесь к женам своим, руки ж Господь дал, если прочего не оставил, а честную девушку оставьте в покое. У слуг терпения надолго не хватило. Постные гримасы с физиономий быстро сошли, и началась роскошная свара — базарная, балаганная.
— Де-евушку? Да ты забыла, когда девушкой была, а честной-то и вспоминать нечего, отродясь же… Шалава же бесстыжая как есть, грешница, блудница Вавилонская! Добром тебе говорю — хватит блудить!
— Я-то честная! Я сроду незаработанных денег не брала — и поля к полю не прирезала, и в рост не давала, и ткань не мочила. А что мое поле чужие люди пашут, так это не купеческого ума дело. А вы подите, игольное ушко себе найдите, да протиснитесь, потому что верблюды вы самые и есть — вон как губу раскатали — только настоящий верблюд царствие небесное раньше увидит. Будь девка попугливее, осади назад перед двумя слугами явно не последнего человека, может, за нее и вступились бы — а тут только подбадривали свистом, улюлюканьем да гоготом. Да уж, если не взбеленится и в драку не бросится, или хвост не подожмет, заработает она тут сегодня внятно. Уж больно хорошо. Валяешься на гнилой соломе, ждешь очередного допроса с пристрастием — а тут тебе представление.
— Наши грехи — малые, по слабости. А уж не тебе ли сказано было — не прелюбодействуй! Ты же скверным ремеслом кормишься, да заразу всякую разносишь! Вон как намазалась-то!
— Господь наш блудницу спас, а вот чтоб он за фарисеев заступался, я не помню. Мало, что вы, ослы и онагры, из веселых домов не вылезаете, так захотелось дома и на дармовщинку? Сестрички, поглядите — от которой из вас эти уроды утром ушли? Неужто не запомнили? Или спали просто, потому что они ж копаются так что не почувствуешь и снаряд ихний мухе не в пору… Прибежал мальчишка на побегушках, что при стражниках ошивается, пока до службы не дорос, что-то на ухо страже шепчет, руками размахивает. Конец представлению, подумал Дона — и не ошибся:
— Ежели, — говорит стражник с короткой пикой, — сейчас и отсюда все уважаемые и прочие не уйдут… то будут задержаны. Будете тогда из соседних камер хоть до утра свариться. Второй просто вздыхает, руками разводит, в сторону выхода кивает — пожалуйте, мол, прочь отсюда. Самим жалко, конечно — но неровен час заглянет кто-нибудь чином повыше, так потом не оберешься, не расплатишься. А место наше хлебное.
— Подчиняйтесь начальствующему, — язвит вслед проезжая дорога, — он носит меч на благо вам. Да, если у нее все так подвешено, как язык, так и сам бы не отказался. Да даже и если только язык…
Размалеванная языкатая девица наступила особо настырному тюремному сидельцу из должников на ногу и заехала локтем под дых. Подумала и добавила сверху по затылку. И пошла дальше, громко желая всяческих бед жадным уродам, которые честную девушку в угол затянуть норовят, а у самих денег нету, а были бы деньги,
так эти уроды бы под замком за долги не сидели. Неоплатный должник, весь из себя серый горожанин, хотел бы сказать, что честно монетку предложил, да не мог — воздуха не хватало. Про себя же девица в куда более цветистых выражениях описывала достопочтенного мэтра Готье, его занятия, потомство и дальнейшую судьбу. Потому как принесло мэтра в коридор уж очень невовремя. Какие черти его приволокли ровно сейчас, а не получасом позже? Какие зловредные духи воздуха южных болот ему нашептали время и место? Какие занозы в седалище помешали ему провести там, где он торчал, еще хоть сколько-то? Не будь у скверной блудницы острой потребности провести в сей обители наказанного греха и попранной добродетели еще час-другой, какое было бы веселье! Готье бы его благотворительность запомнилась на всю жизнь — отчего ж бедной девушке не согласиться-то, заливаясь слезами умиленной благодарности, отчего ж не оповестить Орлеан о том, как добрый купец поднял ее, несчастную, из бездны порока, не дал погибнуть живой душе. Отчего не попытаться поступить с его обувью как Магдалина… не омыть слезами и не вытереть волосами, предварительно вытащив коровьи рога и отбросив сей жалкий инструмент разврата? Потому как разоблачать девицу буквально и нарочно мэтр не рискнет. Его за такие шуточки патрон повесит. Просто из принципа повесит: хотел выше — изволь. Пришлось бы ему терпеть излияния, а уж отсюда до реки переулков достаточно, да и в тюрьму Кит не один явился… прошли те времена, когда можно было в одиночку ходить, должность не позволяет. Отчего, отчего, отчего никак нельзя? Оттого, что из тюремного подвала пахнет чем-то более важным, чем ответная любезность в адрес мэтра Готье. От саксонского язычника-убийцы, от обстоятельств его дела. Прямо-таки несет из этого подвала невесть чем, но нос в это сунуть нужно обязательно. Приходится пожертвовать лучшим развлечением в этом месяце, и, может быть — если господин коннетабль не поймет, какой признательности от него ждут, — до конца года. Горелым пахнет из подвала, потому что обстоятельства дела тухлые донельзя.
Если первую девочку убили почти правильно, хотя тоже не без глупостей, то вторую просто в подвал хотели столкнуть и вместо нее другой слуга погиб. А убийцы-то, живой и мертвый, саксонцы оба… Христианин, которому приспичило к почитанию старых богов вернуться, может по невежеству и не таких ошибок наделать, но эти-то свою же веру знают и забыть не могли. Да и не так все это делается… Две христианки — это много, хватились бы обязательно. И не стал бы Ренвард такую беду на общину наводить.
Повиливая бедрами, как заправская блудница Вавилонская, «девица» пошлялась по всем этажам тюрьмы, откуда не гнали сразу, норовя ткнуть древком в грудь. На всех остальных — всегда можно было и стражнику подмигнуть, и словечком с другими такими же перемолвиться. На дне люди скрытны только там, где чуют выгоду или беду, а сплетня, да только что услышанная — то, что от дележки не убывает, а удваивается. Закончив шатание и брожение, вышла на улицу. Еще раз ругнула про себя так невовремя заявившегося мэтра. Как все хорошо могло бы выйти: контракт Кит все равно найдет, а после скандала его немедленно отзовут из Орлеана, и никогда, никогда больше не приставят к подобному делу! Всего-то — парик, скажем, уронить, еще как-нибудь себя выдать… так. Стой. Девица, повинуясь собственному мысленному приказу, застывает истуканом прямо посреди улицы. Если человек, о котором уже год как известно, кому он служит, приглашает другого, узнанного им, к себе в дом, настоятельно так — и при этом он сравнительно недавно принимал в своей лавке де ла Валле и младшего Гордона…
То, скорее всего, я неправильно его понял. Очень может быть, что он вовсе не пытался меня прихватить, а попросту хотел узнать мои намерения — от имени своего господина. У которого ко мне, между прочим, наверняка накопилось множество вопросов, например, простенький такой: а чего я хотел добиться этой своей песенкой? Предупредить — или стравить его с королем? И нет у меня ни малейшей возможности сделать вид, что я не расслышал или не разобрал приглашение. Значит, придется его принять — а, поскольку чертов Готье застал меня ровнехонько возле как бы торговцев фальшивой грамотой и бунтовщиков против короля, то и дальше делать вид, что мы не интересуемся этим делом, невозможно. Значит, придется принимать меры — и немедленно. Но. Но, но, но… Не слишком-то молодая блудница с алыми щеками и нарисованными сажей бровями таращилась в осеннее орлеанское небо, где ничего интересного не происходило. Пара соколов, покрупнее и помельче, гоняла воронью стаю. Правильно, для того их и завели. Сгущались тучи, угрожая разродиться холодным затяжным дождем. У одного из придонных дураков из тех, что успели нанять переписчика и даже собрались продавать копии, была девчонка в каком-то чистом квартале. Этот самый Томазен даже намеревался жениться и поступить на службу в тот же дом. На том ниточка и обрывалась — ничего больше того не знал никто, хоть тресни. Да и Томазена забыли, не успел еще он остыть, как забывают на дне всех и вся. Что за дом, в каком квартале — никто не знал, а теперь уж и знать не хотел. И имени девчонки — тоже. Состорожничал Томазен. Предусмотрителен оказался в одном-единственном деле… если документа не считать. Пергамент они с приятелем своим Шарло тоже спрятали хорошо, весь город и три страны его уж какую неделю отыскать не могут. А ведь теперь, с убийством этим, искать томазенову зазнобу и думать нечего: юная девица, на службе у купца или горожанина… а зачем она тебе? Душить? Жрица любви поправила правый рог. Ведь придется ждать, пока шум не уляжется, придется. Душить… да-да, мы каждый день душим парочку христианских девиц. Мы этих девиц душили-душили, сами не поняли, для чего. Какой, к чертям, к демонам зазеркальным, обряд со скидыванием в подвал, какое жертвоприношение, кому — крысам? Нет. Нет, ну это же просто смешно. Это для пьесы пригодится, великолепно пригодится — но так же не бывает. Нет, не бывает. Зверь, конечно же, бежит на ловца — но не сам же на рогатину надевается, сам себя ошкуривает и несет домой? Такую охоту даже в доках публика не сожрет… Стропила подпилить, чтобы на неверную жену с любовником крыша обрушилась… как бы сама по себе, это можно. Ребенка, который слишком много унаследовать должен, уронить в колодец — заигрался, мол. У старухи пол маслом смазать, чтобы ногу сломала — старые кости хрупкие — а там первой простуды не переживет. Домоправительницу, узнавшую лишний хозяйский секрет, в подвал уронить… только служаночка сюда не лезет. Не могла ее смерть быть тем самым секретом — эта Мария в подвал бы так слепо не полезла, если бы знала. Подсмотрели они что-то вдвоем, что ли, опасное? Но тут и тоже… Девчонка — боги с ней, маленькая, а вот домоправительница тогда про язычников и жертву не кричала бы. Или соврала?