Те вышли, а цирюльник приступил к своему делу. Он три раза помыл голову Альберту Валерьяновичу, полотенце стало черным. Пришлось посылать еще за одним. Затем Иисакки быстро начал щелкать ножницами. Пряди седой лапшой падали на сырой пол камеры.
– Вот так будет замечательно? – спросил цирюльник у Рупертти.
– Нет, еще короче, – строго сказал тот.
– Кохоче так кохоче. Мне не жалко.
Его руки, будто птицы, порхали вокруг головы Шпильковского.
– Вот так достаточно? – снова спросил Иисакки.
– Так достаточно.
– Замечательно.
Цирюльник превратился в брадобрея – теперь он взял в руки опасную бритву.
– Может, все-таки я сам это сделаю? – раздраженно выпалил военфельдшер.
– У меня очень плавные руки, – сказал Иисакки, – не извольте беспокоиться.
Альберт Валерьянович поморщился. Ему пришлось пережить эту процедуру.
После бритья лицо не очень-то посветлело. Подтеки от удара еще не прошли. Как врач, Шпильковский знал, что гематома рассасывается очень долго. Тем более он был уже не молод.
– Черт, – выругался Рупертти, – я ожидал большего эффекта.
– Мы стахались, пхилагая все умение и мастехство, – чуть ли не кланяясь, проговорил Иисакки и бросился собирать свой инструмент.
Рупертти крикнул что-то по-фински, и надзиратели принесли одежду. Свежее белье, рубашку, чистые штаны. А к ним не фрак, конечно, но вполне сносный френч.
– Одевайтесь.
Альберт Валерьянович отошел в угол камеры, переоделся.
– А теперь идемте за мной. Начинается последний акт драмы или трагедии, – сказал Рупертти. – Жизнь – театр, а все мы в нем актеры, слышали такое?
– К чему вы мне это говорите? – спросил Альберт Валерьянович, глядя на себя в зеркало.