И они пошли к своим коням.
— Товарищ комэск, а этих, что ли, в расход? — крикнул Коломиец.
— Ну, а куда еще? — ответил Семенов и, вставив ногу в стремя, в одно движение уселся в седло. — Туда вон, к лесочку.
— Лопат всего две. Так и не разжились.
— Ничего, вороны да волки схоронят.
Они не успели далеко отъехать, как сзади треснул винтовочный залп, потом горохом рассыпались еще несколько револьверных выстрелов.
Ужин начался рано. Обед у красноармейцев был жидкий, и Семенов приказал не затягивать, конину не мариновать, как обычно для жарки, а сразу разделывать и варить: не до гурманства — бойцам надо силы поддерживать. По селу разлился густой мясной дух. Несколько котлов выставили для местных и они, сперва робко, а потом посмелее, потянулись с тарелками да ложками. Повеселевшие собаки обгладывали и разгрызали кости.
Командование устроилось во дворе штабной избы, между двух обгоревших столбов забора. Сидора не было — поплохело ему, ушел отлеживаться. Развели костёр, Лукин жарил нанизанное на шашки мясо. Жареная конина жестковата по сравнению с вареной, но зато вкуснее. Впрочем, под самогон любая идет за милую душу.
Поодаль от красноармейского начальства, возле угла дома, в сгущающейся вечерней тени, собралось хозяйское семейство. Сам Фома Тимофеевич возился со сломанным ставнем, который заклинило от попавшей в петлю пули. Кроме старшей дочки у Фомы обнаружилась ещё одна, лет пятнадцати от роду и двое малых сыновей. Встали посмотреть, послушать. Лукин решил было прогнать, но Семенов остановил. Хотелось поговорить, высказаться. Пусть послушают большевистскую правду — с ними-то политграмотой никто не занимается. А он, тем временем, присмотрится к Фоме.
В хозяине дома Семенов усматривал ту самую породу мужичков, которым если удалось сколотить крепкое хозяйство, то дальше своего носа они не разглядят ни за что. За его подворьем хоть вымри всё, ничего для него не изменится. Какой уж тут новый мир, какая справедливость. Как ни расписывай ему взаимосвязь труда и капитала, как ни объясняй взгляд большевиков — упрётся что твой мерин, ни тпру, ни ну. Когда свой, от народа, проявлял такую чуждость революции, Иван Семенов огорчался. Было в этом что-то глубоко неправильное.
Где-то заиграла гармошка.
— Дело хорошее, — кивнул Семенов и тут же обернулся к командиру второго взвода. — Но ты, Митрич, чуть погодя посты самолично проверь-ка. Боюсь, как бы не расслабились твои орлы без меры.
— Есть, — козырнул комвзвода. — Проверю затемно. И под утро, как водится.
К костру подошёл Пётр Славкин — командир трофейного отделения. В одной руке у него были поношенные, но еще крепкие сапоги, в другой — френч из английского шевиота с пробоиной в области сердца и тёмной кляксой вокруг. Продемонстрировал всё это добро комэску, распялив перед огнём костра.
— Вот. Наши говорят, командиру снеси.
Семенов оглядел свои сапоги. На правом надорвано голенище, подошва левого примотана телеграфной проволокой.
— Бери, командир! Буржуйской одежке сносу нет, во какое сукно! А у тебя куртка на ладан дышит, да и сапоги совсем разваливаются…
— Ну, не развалились же, — Семенов вздохнул и покачал головой. — В своем пока похожу. Отдай-ка лучше Федунову, тот вообще в лаптях и драном зипуне.
— А не жирно ему будет?! — возмутился Славкин. — Он в эскадроне с гулькин хрен!
— Отдай, отдай. Я, когда его призывал, говорил, что мы воюем за справедливость. Вот пусть ощутит, так сказать, прочувствует.