– Ведь он еще совсем недавно был на ногах, – говорит санитар, – и вдруг, два часа тому назад, ему прострелили голову: он вздумал пойти поискать в поле немецкое ружье, в среду он должен был уехать в отпуск и хотел привезти это ружье домой. Это сержант четыреста пятого полка, призыва четырнадцатого года. Славный был паренек!
Санитар приподнимает платок, прикрывающий лицо убитого; этот сержант совсем молод; он как будто спит; только глаза закатились, щеки – восковые, а в ноздрях и на губе застыла розовая пена.
Его труп кажется чем-то чистым в этом свалочном месте; он еще откидывает голову набок, когда его трогают, как будто хочет улечься поудобней; можно подумать, что он не так мертв, как все остальные. Он изуродован меньше других, он кажется торжественней, ближе тому, кто на него смотрит. И перед всей этой грудой убитых существ мы скажем только о нем: «Бедный парень!».
– Надо идти, лейтенант, – говорит капитан. – Скоро всё начнётся сначала.
Лейтенант молча кивает.
Лейтенанта зовут Анри Барбюс[17].
* * *
…Мы зарылись в яму по самый подбородок, уперлись грудью в земляную стену, которая служит нам прикрытием, и следим за развертывающейся перед нами ослепительной драмой. Бомбардировка усиливается. На возвышенности светящиеся столбы, при белесом свете зари, превратились в парашюты, в бледных медуз, отмеченных огненной точкой, а по мере того как светлеет – в султаны из дымчатых перьев, в страусовые перья, белые и серые, которые возникают над туманной зловещей высотой 119, в пяти– или шестистах метрах от нас; потом и они медленно исчезают. Это поистине огненный столп и облачный столп Библии; они взвиваются вместе и одновременно гремят. В эту минуту на склоне холма мы видим несколько человек, которые бегут укрыться под землей. Один за другим они исчезают; их поглощают муравьиные норы.
Теперь ясней различаешь форму прилетающих «гостинцев»; при каждом залпе в воздухе появляются изжелта-белые хлопья с черным ободком; на высоте метров в шестьдесят они раздваиваются, клубятся, и при взрыве слышен свист пачки пуль, падающих из этих желтых хлопьев.
Два последних взрыва раздались совсем близко; они образуют над притоптанной землей огромные шары бурой и черной пыли, которые раскрываются, закончив работу, неторопливо улетают по воле ветра, принимая облик сказочных драконов.
Ряды наших голов на уровне земли поворачиваются; из глубины рва мы следим за этим зрелищем, развертывающимся в пространствах, населенных светящимися жестокими видениями, среди полей, раздавленных гремящим небом.
– Это стопятидесятимиллиметровые.
– Даже двухсотдесятимиллиметровые, голова телячья!
– Есть еще снаряды фугасного действия! Эх, скоты! Погляди-ка на этот!
Снаряд взорвался на земле и взметнул темным веером землю и обломки. Казалось, сквозь трещины расколовшейся земли извергся страшный вулкан, скрытый в недрах мира.
Вокруг нас дьявольский шум. У меня небывалое ощущение беспрерывного нарастания, бесконечного умножения всемирного гнева. Буря глухих ударов, хриплых, яростных воплей, пронзительных звериных криков неистовствует над землей, сплошь покрытой клочьями дыма; мы зарылись по самую шею; земля несется и качается от вихря снарядов.
– Эй! Каково! – орет Барк. – А говорили, что у них нет больше снарядов!
– Ну да… Знаем мы эти россказни! И еще газетную брехню.
На высоте в тысячу метров над нами пролетает снаряд. Его гул покрывает все куполом. Снаряд медленно дышит; чувствуется, что он пузатый, крупней других. Он пролетает, спускается, грузно подрагивая, как поезд подземной железной дороги, прибывающий на станцию; потом его тяжелый свист удаляется. Мы разглядываем холм. Через несколько секунд его обволакивает туча цвета семги; она покрывает полгоризонта.
– Это двухсотдвадцатимиллиметровый, с батареи на пункте «гамма».
– Эти снаряды видишь, когда они вылетают из пушки, – утверждает Вольпат. – И если смотреть в направлении выстрела, видишь их простым глазом, даже когда они уже далеко от орудия.