— Тпру-у! — тормознул я. — Насколько я знаю, мешки сами не пойдут. Живая душа калачика просит… Калачика не калачика… Хоть чего-нибудь? А?
Закатив глаза и жестикулируя, вкрадчиво запел Глеб:
— Отвари-и потихоньку калитку-у…
— Да на черта мне твоя
— Ну напейся свежей воды, — буркнула мама.
— И на свежую, ма, вроде не тянет… Посущественней бы…
— Он ще харчами перебирае! Голодный був бы, не перебирал. Завтрик дома — канитель довга. Можь, картох в шинелях сварить? Глеб любит, шоб твердувати булы. Надсырь. Ага ж?
— Не пойдёть, — дал отмашку Глеб. — До обеда тут рассиживаться?
— Тогда саме лучше, — сказала мама, — вы идите. Я сготовлю шо на живу руку, принесу на огород. Так оно верней будэ.
—
Затем он плесканул керосина на кисло тлевшие дрова.
Пламя вдруг обняло их. Печка надсадно ахнула, выбросила на мгновение пламя наружу по верху дверцы — язычок показала! — и плотоядно заворчала, загудела, застонала, захукала, будто с мороза согревалась.
11
Учись у курских соловьев: поют без нот, а не сбиваются.
За сараем, в садке, обнесённом стоячим грабовым плетнём, цвели три яблони, словно кто облил их молоком. Со стороны яблони похожи на огромные белые букеты.
В начале декабря, под первые сиротские холода, Глеб сам развешивал по стволам пучки чернокорня. Его запах не выносят ни мыши, ни крысы, и какой голод ни придави, не заставит их грызть деревья.
И вот зима отжилась, чернокорень уберёг яблони.
Довольный Глеб проворно сдёрнул с веток остатки пучков в кучу, подложил комком газету, чиркнул по коробку спичкой.
В костёрик он ладит и прошлогодние помидорные кусты, и сухой навоз, и ворох ломких листьев махорки.
— Ты б лунки под огурцы покопал, — говорит Глеб.