– С паэльей нужно быть особенно осторожным, – наставительно сказал Баньос. – Обычно делают заранее, долго держат. Даже в лучших ресторанах. Я бы не рекомендовал. Особенно с морепродуктами. Разве что домашняя.
– Именно что с морепродуктами! Забирайте его, доктор! – Марьяна повернулась к Ване и прошептала: – А с тобой, любитель гастрономии, я разберусь позже!
Дождавшийся «Конкистадор» встретил опоздавших гостей полукруглыми мавританскими арками, тихим журчанием фонтана и раскидистой зеленью патио. Номер, как оказалось, выходил прямо на Мескиту. Марьяна, остановившись у окна, молча смотрела на выжженную солнцем стену мечети. Ваня начал первым:
– Прости, родная, я, конечно, дико виноват. Потеряли почти целый день. Не хотелось отказывать профессору, он все-таки столько сделал, чтобы я получил этот грант. Плюс лично переводил. Я и сам лучше пошел бы на набережную в какую-нибудь
– В том-то и дело, – прервала Марьяна, медленно отлипая от окна, – что «эспето»… Я же видела, что тебе на самом деле хотелось туда. Но ты же каждый раз не можешь упустить случая, чтобы тебя оценили. Ах, профессор, Вы ведь сразу после Лотмана и перед де Соссюром… Какой необычный подход… Только для Вас – лучший ресторан города, здесь бывали капелланы самого короля Филиппа Второго… А эта паэлья готовится по рецептам средневековых конкистадоров… а конкретно вот эта прямо тогда же и сделана… хранили специально для вас… Тебе постоянно нужны внешние подтверждения твоей гениальности… Но это полбеды… Неужели ты не понимаешь, на какую… потертую нить подвешены… наши дни и ночи? Может, не стоит тереть ее об острые края камней, которые бросают в фонтан твоего очередного признания?
Ваня молча поднялся и вышел из номера. Марьяна нашла его в дальнем углу патио. Присела рядом, сделав знак портье. Дождавшись, когда тот принесет кофе и воду, придвинула Ване стакан воды и отхлебнула кофе. С мягкой улыбкой она смотрела на него, пока тот говорил.
– Когда грянула Великая Октябрьская, прабабка сразу поняла, куда подуют вихри враждебные, и окольными путями двинула сначала на Дон, а потом в Крым. Ехала не абы к кому – к своей подруге Нине Берберовой, та уже училась в Донском университете вместе с Ходасевичем. В конце двадцатого Берберовой вдруг приспичило вернуться в Петроград, а прабабуленция ушла с Врангелем в Крым. Работала, между прочим, в пропагандистском отделе ОСВАГ – Осведомительного агентства – под началом другой потрясающей барышни – Ариадны Тырковой. Та была лауреатом Пушкинской премии и верховодила в партии кадетов, пикируясь с Милюковым и поддерживая его оппонентов. Добужинский, модный художник, послушав, как она кроет коллег за нерешительность, записал в дневнике – «У кадетов в ЦК есть один-единственный мужчина – Тыркова». В Крыму их пути разошлись – Тыркова была замужем за английским журналистом и, как британская подданная, спокойно покинула «остров». А у бабули случилась неземная любовь с профессором Санкт-Петербургского университета, им не до теплоходов и пылающих станиц. Помнишь Серафиму Корзухину и приват-доцента Сергея Павловича из Булгаковского «Бега»? Вот это прям как с них списано. Или наоборот – не важно.
А важно, что из разоренного Крыма подались они обратно в Петербург-Петроград-Ленинград, снова остановились у Берберовой. У нас в семье шептались, что именно прабабка с прадедом провожали ее с Ходасевичем в эмиграцию. В тридцать пятом, когда дворян только лишь за происхождение стали гнать из колыбели революции, припомнили предкам моим и это самое происхождение, и работу в ОСВАГЕ, и неудобные заграничные связи. Докатились они чуть ли не до Полярного круга. Прадед сгинул сразу где-то под Кандалакшей, что ли, а вот прабабка и дочка ее, моя бабушка, выжили. Женщины – они ведь вообще сильнее… впрочем, кому я говорю? Бабушка моя, голубая кровь, чтобы прокормить свою мать и братьев, работала откатчицей на шахте за девять тогдашних полновесных советских рублей. Там же и замуж выскочила, за такого же поселенца из петроградских, чудом выжившего. Счастье, впрочем, было недолгим – тот добровольцем ушел на фронт в 42-м и погиб уже в сентябре, за месяц до рождения моего отца. После войны где-то, может, жизнь и налаживалась, а здесь ничего не изменилось. Отец еще мальчиком стал работать на шахте, техникум ему окончить дали, а вот в институт уже не пустили – родословная не та. А он – инженер-самородок, такие решения предлагал, все директора шахт на него молились, когда где авария происходила, личные машины присылали с персональными водителями. Городок – по сути, куча шахтерских поселков, женились и замуж выходили по географическому принципу. Отец был с Парамоновского, а мама, условно говоря, с Гавриловки.
Я себя помню где-то лет с пяти. Жили в бараке, который был переделан из бывших казарм, где лошадей держали. Повсюду шахты, по сути – рудники, справа угольные, слева, подозреваю – урановые. Туалет на улице – раз в месяц приезжала «говновозка», как мы ее называли, выкачивала отходы нашей никчемной деятельности. В погребе нашей «квартиры» зимой вода по колено, угольная печь, которая по моему недосмотру то и дело прогорает. В закутке сидит замерзшая бабуля, читает чудом сохранившиеся французские романы и в наказание за то, что я полдня ее морозил, гоняет меня по французским неправильным глаголам с окончанием на – re и – oir. Родители с работы голодные придут, их кормить надо, она меня готовить учила опять же по французским поваренным книгам. Такой вот дворянско-советский карамболь. Я свое право поступить в университет отрабатывал в доблестном Военно-Морском флоте, повестку вручили одновременно с аттестатом. Когда поступил – перестройка какая-то, вокруг недоросли зеленые, а у меня тоска зеленая. Отец умер, мама в глуши, олигархов или хотя бы бандитов в роду не наблюдается. Пробиваться нужно самому. И начал я все эти шахтерские поселки выбивать из себя, как летом у нас перед казармой выбивали пыль из ковров. Просто жег каленым железом. Все говорят – ему хорошо, у него от рождения память феноменальная, гены, все такое. А я только об одном мечтал – чтобы мне эту память отшибло напрочь, не всю, конечно, вот до университета – чтобы забыть эти казармы, помойку, куда угольную «жужелку» вываливали, сортир этот вонючий и воду под полом. Забыть навсегда, чтобы даже в снах не являлись. Учился как проклятый, поставил себе целью стать профессором, как мой дед. Вернуться… так сказать. Но главное – мечту отца реализовать, который был умнее многих известных мне… нам, то есть… доцентов с кандидатами, а его даже в приемную не пустили. Такой вот путь наверх.
Потом ты появилась. Ну, эту часть марлезонского балета тебе рассказывать не надо. Ты вот меня с того света вытащила, а я, прости и не обижайся – иногда думаю – а ради чего? Чего такого могу я тебе дать, когда ты могла только пальцем щелкнуть – и любой был бы у твоих ног!? А я, повторяю, не олигарх, не банкир, не миллионер. Мне, по сути, тебя каждый день завоевывать надо. Поэтому весь этот пафос – чтобы ты ни на секунду не сомневалась в том, что не ошиблась тогда… Что я могу дать, если не самое лучшее, то что-то такое, что не всегда можно купить за деньги. Это можно назвать… вкусом жизни, что ли? Поэтому, когда я отправляюсь в очередной поход за подвесками королевы, меня, помимо гордости, распирает смесь страха и восторга, словно кто-то из старого барака…
– … словно кто-то из старого барака шепчет – думал ли ты, простой провинциальный мальчик… я поняла, мой родной.
В Мескиту пошли с самого утра, к открытию, сразу после раннего завтрака. Пока Марьяна с видимым удовольствием уплетала картофельный омлет, по высоте походивший на православный кулич, Ваня внутренне метался между наставлениями доктора Баньоса и раскидистым натюрмортом шведского стола. Одержавшее трудную победу благоразумие остановило свой выбор на «tostado con tomate» – на золотистую корочку слегка поджаренного и еще теплого гренка была уложена карминная мякоть молотых томатов, сбрызнутых сверху солнечными каплями оливкового масла. Наблюдая за сооружавшим такую же композицию молодым испанцем, Ваня тоже потянулся было уложить сверху тончайшие лепестки амарантового хамона – но, вздохнув, отложил национальное блюдо обратно под удивленный взгляд кабальеро.
– Ты забыл хлебушек чесноком потереть, – с набитым ртом подсказала Марьяна, наблюдавшая эту сцену, – я видела, он именно так и сделал вначале.
– Обойдусь, – отмахнулся Ваня, – во-первых, Баньос будет ругаться, во-вторых, пряностей мне и так хватает – ты мне заменяешь как минимум половину…
Прогуливаясь под сводом красно-белых двойных акведуков, парочка невольно взялась за руки, почувствовав себя словно в каменном лесу.
– Как тебе? – прошептала Марьяна.
– «Черный квадрат» – так же шепотом ответил Ваня.
– Почему «Черный квадрат»? Ничего же общего.
– Я не об этом. Малевич нарисовал черный квадрат. И опередил всех. Любой может нарисовать черный квадрат, но ценность имеет только первый. Так и впечатления от этой анфилады – что ни скажи, уже кто-то это описал. Хотя… Как несостоявшийся художник – иди-ка сюда. Смотри… На такое сравнение еще никто не отваживался, кажется. Хотя это и кощунственно звучит – если стать под углом от тридцати пяти до сорока пяти градусов – эти арки как будто свисающие с потолков… хамонные окорока. Что в каком-то смысле еще раз символизирует победу кастильских
Сквозь усиливающийся зной доплелись до Худерии. Ваня твердил, что обещал возложить цветы к памятнику Маймонида, но цветочной лавки поблизости не обнаружилось. Ограничились прикосновением к и без того до блеска натертой левой ноге великого врачевателя. Выполнив обещание, Ваня запросился обратно в отель, процитировав «Пилигримов» Бродского. Синим, дескать, солнцем они палимы. Хотя сердца их, а значит и Ванино сердце – полны рассвета. Марьяна возразила, что в основном вообще-то увечны они и горбаты. Сошлись на том, что Ваня идет в отель и собирает вещи, так как «Conquistador» пользуется бешеной популярностью и номер им не продлили. Посему они после выселения отправляются в Толедо. А она пока прогуляется по знаменитым кордовским патио, тем более что сейчас проходит их ни больше, ни меньше – фестиваль.