Книги

Дом правительства

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да Голощекин. Я его у дверей оставил, на улице. Сказал, что поднимусь на минутку, и если ты дома, то сразу выйду за ним. А ведь прошло уже с полчаса… Сходи лучше ты за ним, – попросил Яков Михайлович сестру, – а то он меня убьет, непременно убьет. Узнать его очень легко: такой длинный, тощий, с бородкой, усами, в черной шляпе. Словом – Дон Кихот.

Сарочка быстро вышла на улицу и сразу узнала Голощекина, уныло переминавшегося на тротуаре. Вместе с ним она вернулась к себе, напоила Свердлова и Голощекина чаем и повела в Таврический дворец, в одном из коридоров которого у входа в зал Елена Дмитриевна Стасова установила большой стол, повесив над ним большой лист бумаги, на котором от руки было написано: «Секретариат ЦК РСДРП(б)»[133].

Кире Эгон-Бессер пришлось подождать еще день или два. «В конце марта в один из вечеров раздался звонок. Я услышала в прихожей знакомый гудящий бас, бросилась туда и увидела Якова Михайловича. Мы крепко расцеловались»[134].

* * *

Революция была неотделима от любви. Она требовала жертв ради будущей гармонии и нуждалась в гармонии – в любви, товариществе и чтении – для окончательной победы. Большинство революционеров были молодыми мужчинами, которые отождествляли революцию с женственностью. Многие из них были влюбленными мужчинами, которые отождествляли конкретных женщин с революцией. Стать большевиком значило вступить в круг братьев и сестер; быть большевиком значило предпочитать одних братьев другим и любить некоторых сестер не меньше, чем революцию. «Перед кем сознаться в своей слабости, как не перед тобой, моя близкая, моя славная? – писал Свердлов Новгородцевой. – Нашим отношениям присуще становиться тем более глубокими, я бы сказал даже захватывающе глубокими, чем основательнее они подвергаются анализу». Революционная рефлексия предполагала «союз двух близких по духу, проникнутых единым чувством, верованием людей». После 1914 года надежда Свердлова на пришествие революции казалась неотделимой от желания поцеловать Киру Эгон-Бессер[135].

Пророчество Свердлова о настоящем дне свершилось через месяц после того, как он отправил последнее письмо Кире. Валериан Осинский отправил свое письмо в конце февраля 1917 года, за два дня до начала конца. Сын ветеринара из дворянского рода Оболенских, он участвовал в гимназических дебатах с Керженцевым, сидел в одной камере с Бухариным и работал агитатором на Болоте. Он славился высоким ростом, ученостью, замкнутостью и радикализмом. В феврале 1917-го ему было тридцать лет. Он был женат на товарище по партии Екатерине Михайловне Смирновой. У них был пятилетний сын Вадим, которого они звали Димой.

Его корреспондентка, двадцатипятилетняя Анна Михайловна Шатерникова, была сестрой милосердия и теоретиком марксизма. Они познакомились несколькими месяцами ранее в ялтинском госпитале, где Осинский лечился от туберкулеза. Они любили друг друга, но не могли быть вместе. Они не сомневались, что их личная судьба зависит от будущего всего человечества, но не знали, что оно уже наступило. Письмо начинается с прозаического перевода последних трех строф стихотворения Эмиля Верхарна «Кузнец» (Le Forgeron) с подробным построчным комментарием.

Толпа, чье священное безумие всегда вырастает превыше головы ее, – безгранично вдохновенная сила, излучаемая гигантским ликом грядущих судеб – неумолимыми руками своими воздвигнет новый мир ненасытной утопии…

Кузнец, чья надежда не склоняется на путь сомнений и страхов, никогда, – уже видит перед собой, как если бы они пришли, эти времена, когда простейшие заповеди добра навеки станут основой человеческого бытия, спокойного и гармоничного…

С отблеском в глазах этой светлой веры, пламя которой уже долгие годы жжет он пред собою в горне, на дороге, близко от пашен,

Кузнец, огромный и громоздкий, словно формуя сталь дум, кует – ударами крупными и полновесными – широкие лезвия терпения и молчания.

Валериан Осинский Предоставлено Еленой Симаковой

По словам Осинского, это стихотворение – пророческое описание «психологии революции». Строки о силе толпы свидетельствуют о том, что «одно из первых наслаждений жизни» – разделить с «коллективным человеком» его священное безумие. «Ненасытность» утопии описывает и безграничность человеческих стремлений, и «неумолимые руки толпы». А что такое освобождение, если не принятие «простейших правил этики»? «Уже тысячелетия разные учителя нравственности (Сократ, Христос, Будда etc.) проповедуют так называемое добро», но их предписания выведены из жизненного уклада «антагонистических обществ», а оттого внутренне противоречивы и незакончены. Их мораль – «или мужицкая, или рабская, или дикарская, или нищенская мораль; это не мораль целесообразного и свободного развитого общества. И потому она не вполне проста, не первична». Истинная добродетель – дитя революции. «Лишь в мире ненасытной утопии простейшие правила станут реальными, в них не будет исключений и противоречий».

То же справедливо в отношении любви – движущей силы общества, «лишенного социальных противоречий». Сегодня она опутана личными интересами, «ограничена в формах» и «смешана с ненавистью (правда, «священной»)». Завтра она «без стыда раскроет всю свою нежную глубину и милосердие без прикрас, без погремушек великодушия и благотворительности». Все это – не утопия (если не считать «просветленности» и «небольшой ходульности» идеи). «А не утопия все это, если понять, что просто тогда очень живо, интересно будет жить и работать. Это будет то «хорошее время, когда легко переносится всякое горе». (Цитата о «хорошем времени» взята из «Виктории» Гамсуна, культовой среди «студентов» книги о всепобеждающей силе любви).

«Светлая вера» (lucide croyance) – это «не просто вера, а еще уверенность, предвидение (это не передашь в переводе). Вот с этой светлой, лучистой, светящейся уверенностью в глазах кует ее огромный и громоздкий (gourd), тяжкий, медленно разворачивающийся, как Илья Муромец – кузнец».

В конце письма Осинский замечает, что хотя его перевод «и жидок, и неточен, и не всегда ритмичен», он ближе к оригиналу, чем гладко рифмованная версия Брюсова. «Кузнеца не переобезьянничаешь: надо им быть, им, dont l’éspoir ne dévie vers les doutes ni les affres – jamais [чья надежда никогда не сбивается на сомнения и угрызения]». И, чтобы не оставалось сомнений, меняет интонацию и прибавляет: «На кого, скажите, похож этот самый кузнец – énorme et gourd – огромный и громоздкий, – ну-ка, скажите, А. М.?»[136]

* * *

Самым громоздким и громоподобным из российских кузнецов был поэт Владимир Маяковский. В январе 1914 года, «красивый, двадцатидвухлетний», он прибыл в Одессу с братьями футуристами Давидом Бурлюком и Василием Каменским. «Все трое в цилиндрах, из-под пальто видны желтые кофты, в петлицы воткнуты пучки редиски». Во время их первой прогулки по набережной Каменский заметил «совершенно необыкновенную девушку: высокую, стройную, с замечательными сияющими глазами, словом, настоящую красавицу». «Володичка, – сказал он, – взгляни сюда». «Маяковский обернулся, пристально оглядел девушку и как-то сразу забеспокоился: «Вот что, останьтесь здесь или как хотите, а я пойду и буду в гостинице через… Ну, словом, скоро»[137].

Девушку звали Мария Денисова, но Маяковский назвал ее Джиокондой. Ей было двадцать лет. Она выросла в Харькове, переехала к старшей сестре в Одессу и вскоре бросила гимназию ради занятий скульптурой в художественной студии[138].

На следующий день все трое футуристов были приглашены на обед в доме сестры Денисовой. Как рассказывал Каменский:

Обед у Джиоконды превратился в поэтическое торжество: мы почти все время читали стихи, говорили какие-то особенные праздничные вещи.

Володя был в ударе. Его остроты могли рассмешить памятник герцогу Ришелье. Он говорил много, умно и весело. Читал он в этот вечер незабываемо.