Книги

Дом и дорога

22
18
20
22
24
26
28
30

Вездеход, два мотобота системы «Дори» (их попросту зовут дорами) и плашкоут — металлический понтон — вот хозяйство, которым заведуют Тухватуллин и Сенин. Сейчас они снова гоняют двигатели. На палубе голубой чад, запах гари.

— Порядок! — кричит Тухватуллин и скалит прокуренные зубы. Черненький такой, ухватистый мужичок. Сенин — рыхлый блондин с широким лицом и плоскими волосами. Он сидит на дне доры, ковыряется в моторе, сопит. Что-то там у него заколодило.

Тухватуллин и Сенин — архангельские шоферы. Они из одной автобазы, оба в море впервые. У того и у другого нелады с морской терминологией. Вконец измучившее их голландское слово «плашкоут» они переиначили каждый на свой лад. Тухватуллин произносит  п л а ш к о в ы й  (это звучит у него как фартовый), Сенин говорит  п л а ш к е т  и тихо смеется.

Правда, маялись они недолго. Увидев, как плашкоут болтается на волне, кто-то окрестил его  б а л а л а й к о й. С тех пор плашкоут иначе не называли.

Когда «Мста» снова подошла к берегу, полярной станции уже не было видно: над водой стлался плотный туман.

Мы спустили плашкоут и начали выгружать из трюмов бочки с соляром. Тут появилась первая льдина. Она вынырнула из-за носа «Мсты» и пошла на понтон. Его оттащили, дали льдине пройти, снова привалили к борту.

А льдины все шли и шли. Они выплывали из сырой мглы, клубившейся над водой, глухо ударяли о форштевень, медленно погружались, потом всплывали, с них текла вода, они сипели, скребли о борт. Если ребята не успевали заметить их, льдины напоминали о себе тупыми ударами. Тогда на судне стравливали конец, а там внизу, на понтоне, хватались за багры.

— Начинается Арктика, язви ее душу, — весело говорит Кадушин, а по лицу — какая-то тень. Воспоминание, что ли? Опыт? Знание этой самой Арктики? Он ведь здесь чуть ли не в десятый раз.

Становлюсь грузчиком

Я навел ведро мыльной воды. Пора начинать уборку, но мне не хочется уходить с палубы. Вот-вот должна показаться дора. На мостике включили прожектор. Орет в тумане тифон.

Ребята поднимаются на борт продрогшие до костей, в сырой одежде, отвороты сапог у них подняты и блестят. Лица у всех серые, осунувшиеся, а глаза — странные, подведенные, как у цирковых клоунов: ночью выгружали уголь.

Я вожу шваброй у капитанских дверей и вдруг слышу... Что же я такое слышу, что сердце у меня начинает прыгать?

— Вы только послушайте: он замешкался! Не надо рот разевать. Это Арктика, — рычит капитан, — она шуток не шутит. Запомни, Творогов! Замешкался он... Я не хочу из-за вас, вахлаков, лезть за решетку. У нас впереди еще семь станций... — Пауза. — Кто у нас уборщик? — Второй штурман называет мою фамилию. — Студент? Какой еще студент? А-а... Вот тоже дал бог работничков! Ладно, поставьте его в смену первого помощника.

Его... Меня, то есть. Ведь это обо мне речь! Ведь это я теперь грузчик. Ах ты, боже мой! Это значит, теперь я буду вставать вместе со всеми, вместе со всеми буду уезжать на берег, а потом возвращаться. Теперь я буду ворчать, если в душевой не окажется мыла.

Лева Творогов допустил оплошность, упав с понтона. И хоть не дело радоваться бедам ближнего, но как тут было не ликовать.

Мы стоим на понтоне, который следом за дорой выбирается в море.

В воздухе холодная морось. На берег идет накат. Желтые волны несутся вдоль отмелей и с шипением разбегаются по песку.

— Дыхание моря, — говорю я.

— Да-а, — отзывается доктор. — Бронхиальная астма.

Грохот волн все сильней. Начинается прилив. Мы молча глядим туда, где за грядами грязно-зеленых валов маячит «Мста».