Для меня война началась на неделю раньше, чем для читателей газет и телевизионных зрителей. Пришел один из коллег – майор, которого я помнил зеленым лейтенантом и сам натаскивал на оперативную работу; он и рассказал о том, что будет совсем скоро. Я поверил не сразу, хотя и понимал, что просто так он бы с подобным предупреждением не пришел; он настаивал, приводил доводы из открытых источников, убеждал. И в конце концов убедил.
Подготовиться к войне невозможно, но кое-что я успел сделать. Хуже было то, что слегка оскудел поток переводов, за которые платили больше, чем за редактуру. Впрочем, жена ещё работала, сыновья уже выросли и сами могли помогать родителям, так что мы как-то справлялись. У бывших коллег работы прибавилось, но она стала какой-то более понятной – враг определился, он уже не прикрывался заботой о благе страны, да и критерии «врага» получили более четкое определение. Для меня всё было просто – я лишь хотел, чтобы моя родина выбралась и из этого испытания, и желательно – без особых потерь, хотя и понимал, что потери будут. Они и были; несколько раз я ездил на кладбища, провожая тех, кого знал; они уходили без слов об их героизме, потому что это было не принято. Такое говорили лишь в специальных кабинетах с защитой от прослушки, и там же отдавали ордена погибших их семьям. Иначе было нельзя.
В один из дней я попросил того майора – вернее, уже подполковника – найти мне оружие.
– Зачем? – только и спросил он.
– Предчувствия, – я пожал плечами. – Всего лишь предчувствия.
Потертый ПМ был у меня через неделю – заслуженный труженик, из которого стреляли не раз и не два, но вполне рабочий. Я завернул его в промасленную тряпицу и закопал в одном из ящиков, в которых хранил инструменты для работы по дому – что-то осталось ещё от родителей, что-то я завел сам, но ничем из этого никто не пользовался все те годы, что я провел в коляске. Жена, разумеется, про эту захоронку знала, но не спрашивала.
Мои предчувствия были туманны, но сбылись через год после начала войны и совсем не так, как я предполагал. Дело в том, что война отменила одну большую, на весь мир, эпидемию, вот только самой эпидемии об этом, кажется, сообщить забыли. Она никуда не делась, а просто ждала своего часа, чтобы вцепиться в меня.
***
За несколько дней я узнал много нового о человеческом организме – хотя и до этого знал о нём многое из того, чего предпочел бы не знать никогда и ни при каких обстоятельствах. Среди новых знаний была, например, информация про маленькие альвеолы – они находятся в легких и через них кислород попадает в кровь. При пневмонии эти альвеолы повреждаются, но всё остальное вокруг них продолжает функционировать в прежнем режиме, и маленькие мышцы привычно сдувают и раздувают поврежденные мешочки, усугубляя болезнь. Альвеолы повреждаются всё больше и больше, пока ситуация не станет необратимой.
Впрочем, врачи научились с этим бороться, как рассказал мне один из них. Его лица я не видел – он был в маске, которая отражала весеннее яркое солнце и мир за окном палаты, а мне было так хреново, что я лишь по привычке всё запоминать положил в память и эту информацию. Мне надели намордник, и всё шло вроде бы нормально, но уже через пару часов тот же – а, может, другой – доктор грустно сообщил мне, что неинвазивно ничего не получится, и нужно переходить к более суровым методам. Инвазивным.
Этот термин я тоже запомнил.
А потом начался кошмар, который никак не заканчивался. Я иногда впадал в забытье, временами приходил в себя; вокруг ходили, кажется, медсестры, но они от мужчин-докторов отличались только ростом, а мой угол обзора был серьезно ограничен аппаратом искусственной вентиляции легких и какой-то ещё аппаратурой, которая противно пищала, о чем-то сообщая специалистам. Меня вроде бы кормили, но это происходило – если происходило – через трубку, которую врачи засунули мне прямо в рот, так что и в этом я не был уверен. Ещё меня уговаривали не терпеть и мочиться, если хочется, но это я считал бредом.
Наверное, мне стоило воспользоваться пистолетом сразу, как только я почувствовал первые симптомы. Но тогда мне показалось, что всё не настолько серьезно, ПМ остался лежать в ящике с инструментом, а я оказался в больнице с суровым пропускным режимом. Меня никто не навещал – было нельзя; мне ничего не передавали – было нельзя; со мной разговаривали только врачи и очень редко. Сколько продолжалась пытка инвазивным методом – я не знал; мне сказали – неделя, я был уверен – годы.
Выписали меня совершенно больным – доктора решили, что дальше лечить бесполезно, хотя от заразы меня избавили. Но легкие так и не восстановились до конца, а хуже было то, что болезнь повлияла на те нервы, которые раньше позволяли хоть немного чувствовать нижнюю часть тела. От меня мрачные прогнозы никто не скрывал – доктор во всё той же закрывающей лицо маске сказал, что жить мне осталось меньше года, и медицина бессильна, она может лишь облегчить страдания. Ещё он напомнил, что у нас запрещено помогать больным умирать – это квалифицируется как убийство и наказывается по соответствующей статье Уголовного кодекса. Сидеть пожизненно ради меня этот врач не собирался.
С женой я поговорил, и она всё поняла. Да и что там было не понять – на одной чашке весов был год медленного превращения в растение, а на другой – быстрая и почти безболезненная смерть. Отношение церкви к самоубийцам меня не пугало – я никогда не был убежденным верующим, свечки ставил очень иногда, по большим праздникам, ну а возможностью того, что меня не разрешат хоронить в пределах ограды, мы решили пренебречь. В конце концов, мне будет всё равно, да и жене, пожалуй, тоже.
Ещё я предупредил того майора, который как раз стал подполковником, – но он успокоил меня, что через пистолет на него не выйдут. Впрочем, я и сам видел, что все номера заботливо спилены и затерты, да и прочие манипуляции прослеживались – это был по-настоящему анонимный ствол, принадлежность которого не определят даже в нашей отстрелочной лаборатории, пусть там и была самая большая база по огнестрельному оружию.
Предсмертные хлопоты заняли ещё какое-то время; я и сам оттягивал тот самый день, как только возможно – впрочем, никто не мог сказать, что он всецело готов к тому, чтобы уйти из жизни. И я не чувствовал себя готовым. Но боль действительно усиливалась, становилась нестерпимой, я дважды попадал в больницы – и дважды выходил из них, убежденный, что без этого опыта мне было бы лучше. Ну а тот самый день наступил, когда руки впервые отказались помочь мне перебраться с кровати в коляску. Пришлось звать жену – и сразу же проверять, что я смогу сделать с пистолетом. К счастью, с ним никаких проблем не было.
И я решился. Не стал дожидаться, когда у моего организма откажет ещё какая-нибудь необходимая для функционирования деталь.
По идее, воспоминание о принятом решение должно было быть моим последним воспоминанием. Во всяком случае, я был в этом уверен. Но потом оказалось, что я очень хорошо помню ещё и выстрел, помню резкий запах пороховых газов, помню внезапно ставшие очень близкими и четкими наши обои в мелкий цветочек – в общем, всё, что при таких обстоятельствах помнить был не должен.
А потом я услышал потусторонний голос, который сказал слова, сложившиеся во вполне обыденную фразу: