Когда комиссар Ваня, полковник Зайбт и сам советник устроились в креслах у стола, Хойман, не выпуская пистолета из рук, велел камердинеру, застывшему у витрины с оружием, позвонить дежурному по управлению и узнать, что нового произошло за вечер.
— Не забудьте все записать.
Камердинер поклонился и вышел, немного сгорбившись по привычке.
Когда слуга затворил за собой дверь, Хойман вытащил носовой платок, протер пистолет и внимательно осмотрел его, как осматривает хирург внутренние органы оперируемого.
Полковник Зайбт, высокий здоровяк, похожий на эдакого элегантного землевладельца, тоже взглянул на оружие:
— Значит, из такого же убиты дети. Нам-то с. вами известно, что это особое оружие. Вы, конечно, при расследовании не обошли вниманием ни одного из членов нашего Союза?
Слова Зайбта были сдобрены юмором и добродушной иронией. Будь камердинер сейчас в кабинете, он подумал бы: "Отлично, господин полковник — веселый человек, он не любит говорить серьезно, но, пожалуй, господин советник ничего не заметил…"
— Проверили всех из наших, кто еще жив, — ответил советник с полной серьезностью, он не отрывал глаз от пистолета, все еще, хоть и с отвращением, держа его в руках. — Ни одного не пропустили и, сами знаете, старались действовать при этом тактично. Ты, например, не детоубийца, — объявил он полковнику, — я, насколько мне известно, тоже нет. Остается пятнадцать человек. С Растером — шестнадцать. Троих уже нет в живых. Значит, тринадцать. У Рингвальда, Крупеца и Дессеффи оружия больше нет. Дессеффи потерял пистолет восемь лет назад в Египте, это мне точно известно. Один сержант предположил… — Хойман с раздражением отвел глаза от оружия, — что убийца, возможно, нашел именно этот пистолет в Египте, и предложил комиссару, — Хойман кивнул на Ваню, — проследить за всеми приехавшими оттуда. Крупец три года назад отдал пистолет в Музей народного ополчения в своем родном городе, он лежит там под стеклом, как вот этот здесь у меня, разве что на том меньше пыли, чем на моем, потому что в музее не камердинер следит за оружием, а государственный служащий. Рингвальд подарил пистолет племяннику на свадьбу — это было давно… — Хойман усмехнулся, помолчал и продолжал: — Племянник этот теперь доцент, читает зоологию и живет за границей, в Копенгагене, и, судя по тому, что я о нем знаю, не мог в сентябре и ноябре специально приезжать сюда, чтобы убивать детей. Значит, из тринадцати остается десять, включая меня и Зайбта — двенадцать. Но это все пустые рассуждения. Потому что вряд ли только двенадцать человек владеют подобным оружием. Таких пистолетов может быть гораздо больше и у нас, и за границей. Если идти лишь по этому следу… — Хойман мельком взглянул на Ваню и Зайбта, — мы должны допросить тысячи людей во всем мире. В том числе императора Эфиопии Хайле Селассие и английскую королеву Елизавету II. Какой-нибудь ловкий писака мог бы слепить из этого роман, скажем, "Четыре туза" или "Двенадцать таинственных негритят"[1].
Хойман положил пистолет на стол и отряхнул руки — если бы присутствовал камердинер, он бы сказал себе: "Господин советник выразил свое отношение к детективной литературе".
Хозяин поднялся с кресла и, выйдя на площадку, крикнул экономке, чтобы принесла кофе, потом вернулся к своему креслу, но прежде чем сесть, задержался у окна… А пока он смотрел в окно и в глубине его души, как верно угадал камердинер, клокотала ярость, полковник Зайбт, взяв в руки пистолет, рассматривал его всегдашним своим живым и смешливым взглядом…
Пистолет был короткоствольный, рукоять выложена перламутром, в середине — металлический герб с монограммой Виктора Хоймана, памятной датой и инициалами Союза студентов-патриотов. У полковника Зайбта имелся точно такой же, с монограммой и той же датой. Подобным же пистолетом владел Бернард Растер, дом которого стоял под углом к вилле Хоймана. Такое же оружие имелось еще у пятнадцати ветеранов Союза, из которых трое умерли, а трое других лишились его. По разным причинам… Но подобных пистолетов скорее всего было больше, и подозрение, выдвинутое против ветеранов Студенческого союза в связи с убийствами в Кнеппбурге и Цорне, могло оказаться ударом, направленным в пустоту. Однако их все же проверили, как только после второго убийства дело принял Хойман. Следствие, по его словам, велось достаточно тактично, и тактичность эта состояла в том, что Хойман не обвинял напрямую своих бывших приятелей в детоубийстве, а лишь держал такую возможность в голове, собирая сведения окольными путями.
Глава криминальной полиции страны выглядел человеком благожелательным, лишь находясь в избранном обществе или, скажем, в театре, что случалось чрезвычайно редко. Советник посещал премьеры только по необходимости, по приглашениям, которые не мог отмести даже ссылкой на неотложную работу, либо когда его приглашал сам министр или председатель палаты депутатов. В таких случаях приходилось сохранять вежливость на лице и держаться со всей посильной для него обходительностью. Однако, если бы после спектакля кто-нибудь вздумал спросить советника, о чем была пьеса, тот вряд ли рассказал бы о ней вразумительно. Впрочем, его никто и не рисковал спрашивать. Он был знаменитым специалистом совсем в другой области. Фантазерство, как он называл театр, живопись, скульптуру и музыку, мало его интересовало. Книги тоже. Он и в обществе говорил о криминалистике, преступности и уголовных статьях, а это не всегда наилучшая тема для разговора. Случалось, ко всеобщему удивлению, он заводил речь и об обыденных мелочах, и в таких исключительных случаях тон его терял всегдашнюю серьезность. В подобные минуты он даже выглядел обаятельным. Но когда он был на службе, например, в своей рабочей резиденции на пятом этаже полицейского управления — шеф криминальной полиции страны заседал в Главном полицейском управлении, ибо там располагалось и ведомство по уголовным делам, — или в домашнем кабинете, он выглядел далеко не миролюбиво, а так как работа дома и в управлении занимала почти все его время и пребывание дома — то есть в рабочем кабинете — и составляло его частную жизнь, нетрудно вычислить, что дружелюбием и общительностью советника Хоймана природа не наградила. Совсем наоборот — Хойман был человеком жестким, холодным, прямолинейным, со строгим выражением лица, отчего он, как ни странно, казался моложе. Он отличался военной выправкой, твердым шагом, говорил мало и кратко, действовал решительно. Общаясь с нарушителями закона, держался сурово, а если бы был судьей, ни один преступник не получил бы коротких сроков, да и длительных тоже — Хойман всех бы приговаривал к смертной казни. И хотя он не был ни министром, ни депутатом, много лет назад он участвовал в дискуссии об отмене смертной казни и выступал так рьяно, что многие утверждали: только из-за его вмешательства смертную казнь так и не отменили. Он также постарался, на сей раз успешно, чтобы приняли закон о тунеядстве, который, по мнению большинства специалистов, был бессмыслицей, а по мнению других, окончательная формулировка этого закона являлась насмешкой над свободой, так как впервые в истории законодательства страны обязала каждого гражданина жить исключительно плодами своего труда. Тунеядцем, подлежащим суду и наказанию, стал считаться любой гражданин, даже восемнадцатилетний юнец, если он хотя бы временно оказался на иждивении родителей.
На службе никто не смел противоречить советнику Хой-ману — естественно, из-за его поста и должности, да и, надо сказать, никто и не пытался. Правда, Хойман готов был выслушать мнение подчиненных по особо важным проблемам, если они преподносились в форме напоминаний и предположений, — но лишь в случае крайней важности дела. Дома после смерти жены тоже кое-кто осмеливался возражать советнику, например, камердинер, не словами, конечно, а косвенно — жестами, походкой, покачиванием головы, но Хойман нашел способ отражать эти немые протесты. Тоже без слов, демонстрируя, скажем, камердинеру свое нескрываемое к нему презрение. Он редко в чем-либо упрекал его, так как тот был предельно добросовестным слугой. Пыль в оружейной витрине даже сам Хойман не считал таким уже серьезным недосмотром, а о картотеке тоже напомнил без всякого умысла, просто для порядка. Осмеливалась иногда противоречить советнику и экономка Бетти, пожилая прямодушная женщина. Уж она-то за словом в карман не лезла. Когда случались у них столкновения, ни в чем не уступал ей и Хойман, он даже повышал голос, но ни в коем случае не кричал, всего лишь переходил на тон, которым обычно говорят с прислугой, ничем ее, конечно, не оскорбляя. Бетти давно к этому привыкла, еще при жизни хозяйки, и нисколько не обижалась. Даже тайком насмехалась над хозяином. Она прожила достаточно долгую жизнь и накопила столько мудрости, что умела дать оценку любому, даже советнику криминальной полиции, — уж она-то знала, чего он стоит.
А вот старший сын Хоймана, Март, никак не мог поладить с отцом, был упрям и несговорчив, да что толку: Хойман боролся с сыновним упорством тем, что не замечал его. Не признавал конфликта с сыном, будто ничего такого не было вовсе. Закончив юридический факультет, Март уехал из столицы в другой город и устроился там на киностудию, тем самым дав понять, что порвал с отцом всерьез и навсегда. Домой он приезжал дважды в год, один раз на День поминовения, и отправлялся на могилу матери, однако никогда не навещал отца ни на день рождения, ни на Рождество. И все же никто не мог утверждать, что советник Хойман злой человек, никто: ни камердинер, ни Бетти, даже, пожалуй, сам Март не думал так. Подчиненные часто сжимали кулаки в карманах, но и они, и его правая рука, старший комиссар Ваня, отдавали должное Хойману, как, впрочем, и министр внутренних дел, который не особенно любил советника, а тот его еще меньше.
У Хоймана была просто-напросто жесткая, холодная, прямолинейная натура, и его строгость и несгибаемость в сочетании с полномочиями, которыми он был облечен, делали его предельно властным. Единственным человеком из малых сих, который говорил с советником, как со всяким другим, без пиетета и иногда критично, а он, кстати, терпел, была вдова генерала Мейербаха…
Итак, Хойман сидел в прилегающей к кабинету комнате — с застекленным шкафом, заполненным коллекцией оружия, с сервантом и картиной, изображающей охоту; справа от него расположился комиссар Ваня, слева — полковник Зайбт, который жил тут же, выше этажом, в трех очень комфортабельных комнатах мезонина. Хойман сидел между ними, и его понемногу охватывала ярость.
Он глядел в окно, в бесснежную вечернюю — вернее, уже ночную — темень… Хойман глядел в бесснежную тьму, но краем глаза видел и полковника Зайбта, погруженного в созерцание пистолета, и где-то на самом дне его души вскипала злость, в очередной раз перед его глазами ожил тот памятный день, когда он получил пистолет. Он, Зайбт, Растер и другие члены Студенческого патриотического союза.
Союз этот был основан в столице в середине минувшего века одним известным патриотом. В него входила студенческая молодежь из прогрессивных семейств, устав Союза был достаточно демократичным — происхождение особой роли не играло. В Союзе состояли сыновья промышленников, торговцев, офицеров, но также дети ремесленников и рабочих, даже из самых бедных слоев, и так как основатели были людьми мудрыми — а таких в те неторопливые десятилетия хватало, — они строго следили, чтобы богатые не имели преимущества и чтобы соблюдалось определенное равенство. Союз был не только общественным клубом, но и курсами начальной военной подготовки, а происхождение не имело решающего значения, потому что изначально считалось: родину защищать должны все. Принимались все без исключения студенты, так как это был студенческий союз, — принимались с восемнадцати лет, так как в этом возрасте поступают в высшие учебные заведения.
Молодые люди развлекались, занимались спортом, кутили, однако много времени отдавали и военной подготовке, особенно стрельбе, ибо искусство стрельбы всегда считалось самым необходимым при обороне страны. После семи лет каждый получал диплом и серебряную плакетку. Был период, когда выпускники курсов военной подготовки получали и пистолет с перламутровой рукоятью, монограммой, датой и аббревиатурой Союза. Позже награждение оружием запретили, и остались лишь дипломы и плакетки. Пистолеты, которые получили счастливые избранники, изготовлены были фирмой Мейербах и отличались одной особенностью…
Памятным октябрьским воскресеньем, тридцать пять лет назад, вручали Хойману и прочим эти пистолеты. Церемония происходила в замке Бук, где последние двадцать лет размещались самые разные общественные организации — офицерский клуб воинского управления, клуб охраны памятников архитектуры, местное общество народного просвещения, общественная библиотека, мастерская старого скульптора, вдобавок еще и ботанический архив, представляющий собой богатейший гербарий. Часть замка арендовалась в течение всего этого двадцатилетия Студенческим патриотическим союзом. Там проходили собрания и торжественные застолья — играли в карты и шахматы, в бильярд, имелось даже казино. Во дворе и в погребах замка были тиры и стрельбища, устраивались стрелковые соревнования. Итак, тридцать пять лет назад, в прекрасное октябрьское воскресенье, студентам-выпускникам выдавали дипломы, серебряные плакетки и пистолеты — вручал награды тогдашний председатель Союза полковник Мейербах, по странному стечению обстоятельств однофамилец оружейника Мейербаха. Все происходило в торжественной обстановке, вечером, в малом зале замка. Стены украшены были штандартом и вымпелами Союза. Полковник Мейербах стоял под штандартом, перед ним на столе лежали дипломы и пистолеты в кобурах. Адъютант, старший лейтенант, помогал ему. Студенты стояли перед ними, выстроившись в шеренгу, по стойке "смирно" и напряженно следили за каждым жестом полковника. Мейербах отличался энергичными движениями, бравой выправкой, однако правая его рука двигалась как-то странно, точно у деревянной куклы. И когда полковник, произнося торжественную речь, задевал правой рукой стол, слышался стук. Вместо руки у него был протез. Все исполнили патриотическую песню, и полковник скомандовал "вольно!"".