Саксаул горел споро и жарко.
Консервы запаровали, согрелись. Я отломил по четверти лепешки и протянул их женщинам, подвинул к ним банку. Они безучастно приняли еду, жевали, словно машинально, может быть, потому, что на них смотрели голодные глаза окружающих.
— Ешьте, ешьте! — подбадривал их Вася по-русски.
— Бабы сытые… В Ленинграде всё сожрали — сюда приехали, — пробурчал старшой и уставился на меня щелками глаз, наблюдая. Он хотел, ждал, чтобы я сорвался.
Очень захотелось мне отвести женщин подальше да и швырнуть гранату во всю эту свору.
— Сытые они! — зло ощерил зубы старшой и, распаляясь, заорал: — В Ленинграде продукты сожрали, сюда объедать приехали? Нам самим есть нечего! — и к нам: — Забирайте баб, жалельщики, и убирайтесь! Только консервы оставь, колченогий…
Не сводя с меня глаз, плечистый мужик нащупал около себя суковатое саксауловое полено, вскочил:
— Давай сюда еду!
Подсвеченный огнем костра, взъяренный, обросший верзила с занесенным дрыном был страховиден: сверкали белки его вытаращенных глаз.
— Еду давай!
Я тоже взялся за палку, прикидывая шансы на быстрый успех схватки. Мне нужен был только успех, решительный успех, чтоб остальные не успели выступить на стороне верзилы.
— Ну! — и старшой шагнул ко мне.
Пришла пора ответить, но только словом!
— Шакал ты вонючий, не человек!
Правой рукой я поднял палку над головой, чтоб отразить удар, левой — выхватил из костра полуобгоревший сук. Шепнул Хабардину:
— Вася, прикрой… — и поднялся.
Плечистый казах ринулся на меня.
Палкой в правой руке я отбил удар. А левой — с маху, движением всего корпуса врезал горящим концом полена меж глаз распалившемуся старшому. И снова занял выжидающую позицию.
Заверещав, верзила завалился навзничь.
— Ну! Кто ещё? — гаркнул я.