Нас выгружают из машины. Прошу разрешения в последний раз взять Мию на руки, мне никто не запрещает. Ей не нравится, что ее вынимают из кресла. Я пытаюсь сказать ей: «Мия, еще не все потеряно. Скоро мы снова увидимся. Честное слово». Но глаза у нее закрыты, голова так и мотается из стороны в сторону. И все равно мне ничего толком не выговорить: слова выходят слезливые, неразборчивые, истеричные. Все идет не так. Кто-то тянется ко мне, просовывает руки между мной и Мией, и ее забирают у меня и уносят.
Вижу только два силуэта: один несет Мию, другой — детское кресло. Полицейский рядом со мной говорит: «Сюда, пожалуйста» — и кладет мне руку на плечо, чтобы развернуть. Я думаю: «Руки убери, гад!» — но слова мне не выговорить. Получается визг, рев, и я не бью его, нет, я царапаю ему лицо ногтями, и тогда он тоже визжит, гонко, пронзительно, перепуганно. Прижимает ладонь к пяти красным полосам, а я пускаюсь бежать.
Где-то вдали урчит мотор. Это машина, на которой увозят Мию. Бегу туда. Меня видят — машина мчится к выезду, аж шины визжат. Наверху железные ворота, все равно придется ждать, пока они откроются. Я ее догоню. Ворота отъезжают в сторону. Я почти добежала, успела даже коснуться пальцами кабины, но тут тормозные огни гаснут, машина трогается и исчезает, влившись в поток на Эджвейр-роуд. Кидаюсь следом — куда там. Замедляю шаг, стою, сгибаюсь, опершись руками о колени, чтобы отдышаться.
Оборачиваюсь и вижу, что из участка выбегает человек шесть полицейских. Гляжу, как будто со стороны, — и тут в голове щелкает: это же за мной!
У меня больше ста метров форы, но полицейские быстро приближаются, и вдруг я понимаю, что не вынесу, если они будут трогать меня, хватать, пихать. Меня снова захлестывает ярость пополам с адреналином. Нет, я не буду стоять и ждать, когда они меня поймают, хотя куда мне деваться, понятия не имею. Бегу. В куртке жарко, я стряхиваю ее и бросаю. Лечу — рукам и ногам ничего не мешает, подметки так и молотят по мостовой, расплескивая лужи. Пробегаю мимо проулков и проходов, пересекаю парковку, огибаю паб со двора. Назад я даже не гляжу, ни разу. Бегу и бегу — правой, левой… Грудь болит, будто легкие сейчас взорвутся, но я не останавливаюсь. Пробегаю насквозь какой-то рыночек — пахнет мокрой капустой и гамбургерами — и наконец нахожу дорогу к каналу, к унылой полоске серой воды. Тут я оборачиваюсь, но сзади никого нет. У обочины сложены шпалы. Останавливаюсь и плюхаюсь на них.
У меня нет ничего — только то, что на мне надето. Больше ничего не осталось. Когда у меня забрали Мию, то забрали жизнь. Сволочи! Сволочи! Сволочи! Ни о чем не могу думать, только о ней, о том, что ее со мной нет, что рукам не хватает ее тяжести, что груди у меня горячие и полны молока, которое она никогда не выпьет. Торчать тут одной, без нее, — пытка. Мне хочется броситься бежать, сделать хоть что-то, сдвинуться с места, а не могу. Ноги у меня дрожат, даже когда я сижу. Сейчас они никуда меня не понесут. Вот и придется торчать здесь одной — один на один с отчаянием.
Совсем одной, невыносимо одной.
Адам
Ухожу от Нельсона, но домой пока не иду. А надо. Надо идти домой, собирать шмотки и садиться на первый же автобус из Лондона, а бабуля пусть как хочет. Только на самом деле нельзя мне сваливать все на Нельсона. Я хочу и сам что-то сделать — ну там влезть на Мэри-Экс или на Тауэр-бридж, — вот я и топаю в центр: у меня осталась последняя попытка разбудить город.
В итоге я снова оказываюсь на Оксфорд-стрит и слышу, как вдали кто-то распевает. Вот я и иду на голоса. Кто-то гулко скандирует в мегафон, а толпа за ним повторяет. Сначала мне вообще не разобрать, что они там говорят, а когда я слышу слова, то сразу понимаю, куда попал. Это, наверное, Гроувенор-сквер. Сюжет, который мы видели в новостях вчера вечером.
— Нет — войне! Нет — войне! Нет — войне!
Крики отдаются эхом от стен даже на прилегающих улицах. На площади шум стоит вообще оглушительный. Через каждые несколько метров расставлены полицейские в форме. Протискиваюсь мимо, ввинчиваюсь в толпу. Тот, кто с мегафоном, где-то впереди, мне его не видно, зато еще как слышно, и вдруг меня осеняет: надо добраться до него и отнять мегафон. Ни секунды не сомневаюсь, что мне это по зубам. Продираюсь к мегафону.
Толпа очень большая, и атмосфера просто обалденная. Много молодежи, кто-то пришел семьями, даже с совсем малюсенькими крохами и старичками, иногда даже постарше бабули. Все пришли не просто так. Они из тех, кто уверен, что, если очень громко кричать, тебя услышат.
Пробиваюсь сквозь толпу, поближе к источнику шума, и наконец вижу его, дядьку с мегафоном. Средних лет, из тех, кто собственную шевелюру с рождения игнорирует, и теперь на макушке у него лысина, зато по бокам патлы свисают до плеч. Протискиваюсь между спинами, плечами, локтями — прямо к нему. Я мог бы выхватить у него мегафон хоть сейчас, но это план Б. Сначала надо попробовать план А.
Трогаю дядьку за плечо. Он оборачивается, глядит на меня, потом глядит еще раз, потому что видит ожог, потом отпускает кнопку на мегафоне, чтобы отключить его.
— Эй, парень, все нормально? — спрашивает он.
— Ага, ваще круто, — отвечаю. — А можно мне тоже кое-что сказать?
Он сомневается. Он не любит войну. Не любит американцев. Не любит правительство — зато любит единолично владеть мегафоном.
— Хочу быть как ты, чел, — говорю. — Хочу изменить мир.
Тут он улыбается от уха до уха.