— О, ваш сын — человек блестящего ума! Весь Париж поет ему хвалу! Да что там — далеко ходить не надо! Как раз на днях, когда я, знаете ли, проводил краткие часы досуга в библиотеке герцогини де Дурас, герцогиня сказала мне — вы знакомы с герцогиней, мадам? — так вот, она потянула меня за рукав и своим очаровательным дребезжащим голоском произнесла: «Вы просто обязаны познакомить меня с прославленным доктором Карпантье!»
Благодаря последней фразе меняется весь тон разговора. Мать еще меньше меня привыкла, чтобы меня называли доктором. Ее рот превращается в тонкую линию.
Видок делает паузу, в течение которой понимает, что упустил нечто важное.
— Тысяча извинений, мадам. Забыл представиться. Видок.
Жест, сопровождающий эту фразу, заслуживает отдельного описания. Это не легкий наклон головы среднего парижанина, а нечто порывистое, отдающее полем брани. (Позже я узнаю, что он — фельдфебель.) На бедняжку Шарлотту это производит столь неизгладимое впечатление, что она, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами, принимается со всей силы тереть уши.
— Ваша дочь, мадам? — осведомляется Видок.
— Служанка, — отвечает мать сухо.
— О, я вижу, ослепительная красота — обязательное условие жизни chez Carpentier![5] — Он прикасается губами к руке молодой женщины. — Что за хорошенькие пальчики! Словно драгоценные кораллы, рассыпанные на берегу.
Лицо Шарлотты, следует заметить, всегда напоминает цветом пятнистый коралл — от близости к печи и вечной беготни по лестнице. Теперь же ее кожу словно заливает багровая волна. В этот момент мать, не утратившая в отличие от Шарлотты ясности ума, делает шаг вперед и тоном престарелой маркизы, разговаривающей с мусорщиком, благодарит Видока за возвращение сына.
— О, не за что! — хмыкает он. — Это для меня счастье…
— Всего хорошего, месье.
Когда дверь за ним захлопывается, он все еще там — размахивает руками, кривит рот.
— Какое чудесное знакомство, — слышу я его голос по ту сторону двери.
Лицо матери отнюдь не сияет, но оно и так-то сияет редко. Я помню всего четыре эпизода в жизни, когда она смеялась (в четыре раза больше, чем отец). Ее лицо словно создано для того, чтобы хранить время. Даже в глазах цвета известняка, когда-то, должно быть, красивых, теперь залегли годы, правильным и биологически заданным образом, подобно слоям в осадочной породе.
— Мы понятия не имели, где ты, — произносит она.
— Я знаю.
— Мог бы оставить записку.
— Прости, мама.
— Как будто мне делать больше нечего, кроме как беспокоиться: может, ты умер, или умираешь, или не знаю, что еще. Как будто я…
Она тянется к вешалке за платком, на мгновение ее речь прерывается, а когда возобновляется, то в голосе звучит раздражение, естественное для человека, которого внешняя сила выгнала из насиженного угла.