И все же это была не тоска о прошлом. Скорее медленное «перетекание» прошлого в счастливое настоящее.
Время Саниных проходило в разночтении: возможные для Лидии Стахиевны прогулки и невозможные для Александра Акимовича. Вернее, урезанные, соединенные с посещением театров. «Для поучения», говаривал этот признанный в России режиссер. Был он, конечно, в знаменитом театре Comedie Francaise. «Увы! Это уже явление историческое, и усмешка ядовитого Вольтера в фойе, и бюсты всех корифеев литературы». Он считал, что Франция после революции правомерно родила актера-романтика, который умел свободно ходить, драпироваться красиво в плащ, носить шпагу, быть «чертом», говорить с улыбкой правду царям. Но наступили иные времена, считал Санин и бежал на «Молодежное ревю» в Олимпии. Но чаще поздние явления домой были связаны с затянувшимися репетициями. «Увы, этот негодяй сумел сделать так, что репетиции продолжаются сколько ему угодно – французские машинисты и рабочие сидят до конца, хлопают Сашу по плечу и делают все, что он хочет. А я-то тайно надеялась, что этого не будет и что дальше определенного часа не позволят оставаться в театре», – восхищенно ворчала Лидия Стахиевна в письмах в Москву.
Да, даже железный французский регламент не сработал. Санин всех обаял и загипнотизировал. Он приходил домой очень усталым. Она заглядывала ему в глаза.
– Ну что там?
– Да как обычно. Беспросветно. Знаешь, когда Сережа Дягилев кричал мне в Москве, что ничто не помешает проведению «Русских сезонов», что он увлечен этой идеей, потому что она блестяща, мне казалось: мы всех шапками закидаем.
– И закидаете. Есть ты, есть Федя Шаляпин, есть Собинов, есть, и это главное, Мусоргский. Мы, поющие и играющие, еще не поняли, какой это гений. Мне Федя говорил, что он как горе, настоящее, жизненное, переживал, что не застал Мусоргского в живых, когда появился в Петербурге. И он всегда хвалил Римского-Корсакова за его почти религиозную, святую работу над «Борисом Годуновым». Все ценное сохранив, Римский-Корсаков сократил оперу, иначе бы вы ее играли с четырех часов дня до трех часов ночи. Мусоргский писал всегда и всюду, на салфетках, счетах, на засаленных бумажках. Знаешь, Саша, я сейчас заплачу, но он ведь и представить себе не мог своего «Бориса», поставленным в Гранд-опера…
– Гранд-опера?! Дягилев мне рассказал, что, раздумывая над постановкой «Бориса», пошел в деревянный театр «Олимпия». Там давали «Бориса Годунова». Кое-как соединили множество музыкальных картин. Дали семь антрактов. И каждый раз, опуская занавес, рекламировали часы «Омега» и слабительные пилюли «Пинк». Соседи выводили своих толстых супруг на воздух отдохнуть, наступая на ноги, громко говоря, мешая сцене. И знаешь, все равно прорывались прекрасные музыкальные моменты этой музыки…
– Опера большая, «густая». Вам нужно думать об ее архитектуре.
– Умница ты моя и помощница. Знаешь, даже холодный, непробиваемый Рихард Вагнер, когда ставил здесь свою оперу «Тангейзер», специально для парижан в первое действие ввел балет и написал новое окончание увертюры.
Так каждый вечер они допоздна обсуждали то, к чему с утра приступал Санин. Объявления, афиши, рекламы, интервью сопровождали эту работу и напоминали о сроках. Один из дирижеров Гранд-опера сообщал французской публике: «Каждый год мы даем или русский сезон, или итальянский, или немецкий – иностранный, одним словом. Мы начнем с русских произведений. Опера “Борис Годунов” будет дана в мае силами труппы, которая в настоящее время играет в Москве, с Шаляпиным во главе, с хором, декорациями… Спектакли состоятся по вторникам, четвергам. Они находятся под высоким покровительством великого князя Владимира».
Глава 26
Все понимали, что постановка в Гранд-опера первой и бесконечно русской оперы – дело огромной важности, что русская музыка должна стать откровением для Запада. И потому стремились представить парижанам подлинную Русь конца XVI – начала XVII века. Дягилев изъездил Россию, собирая настоящие русские сарафаны, подлинный старинный русский бисер и старинные русские вышивки. Костюмы, декорации, бутафорию делали заново, так как декорации в театре всегда были театрально-условны, в них не было ни стиля, ни эпохи, ни этнографии.
Над эскизами работал талантливый живописец Алексей Яковлевич Головин, декорации по его эскизам писали К. Юон, Е. Лансере, Б. Анисфельд. Над костюмами мудрствовал знаток старины И. Билибин (впоследствии вся постановка «Бориса Годунова» была передана парижской Опере). В это же время Римский-Корсаков воодушевился мыслью дать сцену «Коронования Бориса» как можно эффектнее и добавил к ней сорок музыкальных тактов. Дискуссии и споры о том, на каких сценах сосредоточиться, не утихали: нужна ли уборная Марины Мнишек, стоит ли ослаблять впечатление этим чужеземным элементом, если в опере столько гениальных страниц? Как быть со сценой мятежа под Кромами? Она в России никогда не ставилась – считалось, что прерывает интерес к действию. А между тем эта сцена бесподобна, в ней столько гениального подъема, что после нее сцена смерти Бориса может показаться короткой и малоэмоциональной. Это тоже был вопрос, над которым мучились артисты и постановщики. Дягилев убеждал тихого, скромного и великого Римского-Корсакова, что сцену венчания Бориса на царство надо поставить так, чтобы французы рехнулись от ее величия, а значит, кроме декораций следует установить на сцене не меньше трехсот человек. Показать безумное по блеску величание, колокола, выход центральной фигуры – царя, народ падает ниц, Борис идет погруженный в молитву. И вдруг перемена – тесная келья с лампадами, образами, монахи туманным утром идут к заутрене, и Григорий тихо читает летописи Пимена. И следом, моментально, пьяная, буйная корчма.
«Вот тут-то, – говорил Дягилев, – зрителю и можно дать отдохнуть. Сделаем антракт и посмотрим на французские рожи».
Из всех этих споров, разговоров, отдельных дел, пожеланий Санину предстояло создать оперу. Как режиссеру – впервые в своей жизни. И цель была не костюмированный концерт, а оперный спектакль. Рука режиссера должна была направить музыкальное зрелище по глубоко продуманному руслу.
Репетиции с хором Санин начал проводить до отъезда из России в Петербурге. Это, правда, не уменьшило его занятости в Париже. Он вертелся волчком по сцене, а все кружилось вокруг него: «Мое credo на сцене быть и царем и последним работником в ряду прочих. Мое credo, которое я пламенно ношу в груди, которому служу от всей души, наглядно даже для людей, не знающих русского языка, поставило меня в их глазах высоко и на почве демократизма сблизило меня со всеми “рабочими блузами”, стариками, всей рабочей массой. Вся эта громада тает, когда видит, что сам Шаляпин слушается их товарища travailleur’a». И это сущая правда. Обычно режиссеры только кричали, командовали «серой массой», хористами, статистами. Санин бежал первым за нужным табуретом, шарфом, ширмой, двигал, тащил, лез на стену, а уж как следил за монтировкой декораций! Малейшее отступление от монтировки, малейшая небрежность замечалась, и все переделывалось. Он был не просто талантлив, он был еще великий труженик. Это не могли не уважать окружающие его люди: он творил чудо у них на глазах.
– Саша, я совсем тебя не вижу! – Лидия Стахиевна в знак протеста отодвинула тарелку с супом.
– Как не видишь? Я же перед тобой, сижу напротив…
– Саша, перестань ерничать. Я тебя вижу меньше, чем в России. Я понимаю, у тебя в театре огромный успех, артисты бегают смотреть твои репетиции. Но я тоже хочу успеха…
– Как это? Где? У кого? – Он нахмурился.