Созревал замысел Москвы — судьба звала.
ГРАНИТ НАУКИ
В украинской школе, параллельно с Борисом, училась девушка Надежда Мирза. У Слуцкого она проходит как «Н.», без расшифровки. Это из автолегенды: «В Москву уехала девушка, которую я тайно любил весь девятый класс. Меня не слишком интересовало, чему учиться. Важно было жить в Москве, не слишком далеко от этой самой Н.». Правда, она скоро «разонравилась, как только я присмотрелся к московским девушкам».
В будущем все трое детей Слуцких получат высшее образование, однако в тот момент отец с сомнением смотрел на вузовские планы Бориса, не говоря уж о Литинституте. В крайнем случае он потребовал юридического направления, тем более что то же самое советовал Кульчицкий-отец. «Я помню отца, дающего нам образование, — рассказывал Слуцкий. — Изгнанный из второго класса церковно-приходского училища за то, что дерзил священнику, он требовал, чтобы мы кончали все университеты. Не было мешка, который бы он не поднял, чтобы облегчить нашу ношу».
Пришлось подчиниться отцовской воле, но, можно сказать, с сохранением своих позиций. Золотой медалист, он поступил в юридический и литературный вузы, сперва — в первый, потом — во второй. Это удваивало нагрузку, а в связи с необходимостью подработок — утраивало. Если учитывать стихописание, хождение в литкружок и другие литературные тропы, вплоть до группового выступления в писательском клубе, можно говорить об удесятерении взваленного на себя груза.
В одном из писем Миши Кульчицкого родным в Харьков сказано: «Боря болеет, так как расшатал здоровье голодовками в прошлом году. Лежит».
В тех хождениях практически не было редакций. В конце его сборника «Время» (1959) в справке «Об авторе» сказано (видимо, со слов самого Слуцкого): «Впервые напечатался в 1941 году в журнале “Октябрь” (№ 3, стихотворение “Маяковский на трибуне”)». Единственное это стихотворение было опубликовано журналом в подборке «Поэзия студентов Москвы». Подборку открывал Анисим Кронгауз «Стихами о Сталине». Затем шли: М. Кульчицкий — «Самое такое...», Б. Слуцкий — «Маяковский на трибуне», С. Наровчатов — «Семён Дежнев», Д. Кауфман (в будущем Самойлов) — «Охота на мамонта».
На публикацию молодых откликнулась в «Литературной газете» зрелая поэтесса Аделина Адалис, последняя любовь Валерия Брюсова. Раздолбав, другого слова не подберёшь, почти всех, она великодушно сообщила urbi et orbi[5] о приходе в советскую литературу нового поэтического поколения.
Первая публикация была лишь минимальной вершинкой айсберга. Слуцкий писал беспрерывно, и это было связано с любовью к Вике Левитиной, сокурснице-юристке. Ей он показывал плоды своих вдохновений, из которых она узнавала о яростной преданности Революции, о беспощадности к врагам, о хождении по лезвию в чекистской тематике, о подавленной еврейской ноте, о жажде славы наконец. Она сохранила те стихи и всё помнила.
Это отрывок из таинственной поэмы, поныне никому не известной, поскольку она была наверняка уничтожена автором, если и дописана. Словцо «брага» пролилось в этот текст, безусловно, из пенистой чаши Николая Тихонова — сборника «Брага».
У Багрицкого были строки («Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым»):
Слуцкий в ту пору мог бы дать другой перечень своих учителей: Тихонов, Сельвинский, Луговской. Плюс Багрицкий, разумеется. То была абсолютная ревромантика с узнаваемой — на нерве — ритмикой перечисленных образцов.
Сама ритмика вводила в красный контекст вещь, по сути белую:
Большевикам нравилось.
Дух революционного романтизма носился над поэтическими водами повсеместно, во-первых. Во-вторых, гумилёвские «Капитаны» через Тихонова и Багрицкого («Контрабандисты» и «Арбуз»), как минимум, на свой лад переваривших Гумилёва, оплодотворяли всех, кто касался в стихах морской стихии и мировых бурь вообще.
Багрицкий абсолютно укладывался в список, им самолично определённый: «Тихонов, / Сельвинский, / Пастернак». Да, здесь не хватает лишь Луговского, и это странновато, поскольку они — Багрицкий и Луговской — оба ходили в конструктивистах. Идеологию ЛЦК Багрицкий разделить не мог органически: там американствовали, видя будущее России на интеллектуально-механизированном западном пути. Но и по обозначенному им ряду поэтов ясно, что кружковщина ему чужда. Именно эта условная эклектика делала Багрицкого учителем новых поколений.
В 1927 году опубликованы лучшие вещи той эпохи — «Контрабандисты» Багрицкого и роман «Зависть» Олеши. В «Зависти» — гибель поэта, у Багрицкого — победа поэта. Это принципиальная разница. В «Контрабандистах» — дух нэпа, предпринимательского риска, всё той же авантюры. И тут стоит заметить, что Багрицкий не выносил нэп как таковой, считал его свалкой иллюзий, потерей знамён, провалом и крахом, но вот — он, механизм романтизма: купля-продажа становится предметом вдохновения певца, антибуржуазного в корне. Купля-продажа, покрытая всеми стихиями мироздания.
В стихотворении «Происхождение» Багрицкий, кажется, впервые заговаривает о еврействе. Мандельштам уже написал повесть «Шум времени», хаос иудейский (1923—1924). Обоих поэтов можно было бы назвать по-нынешнему ассимилянтами, кабы не их рывок в сторону всего мира, больше космополитического, нежели интернационалистского. Ребёнок родился таким и в таких обстоятельствах:
К тяжёлому камню скрижалей прибавляется голый практицизм:
В результате — «еврейское неверие моё»: