Книги

Борис Слуцкий

22
18
20
22
24
26
28
30

Камни бросали в столичные воды. Но круги доходили до Харькова. Мы это понимали. Нам это нравилось».

О Маяковском можно сказать, что он кровно связан с Харьковом. Дед Маяковского по матери — Алексей Иванович Павленко, украинец, родом из бывшей Харьковской губернии. По линии отца Маяковский был в родстве с писателем Григорием Петровичем Данилевским (1829—1890), двоюродной сестрой которого была бабушка Маяковского Ефросинья Осиповна. Пролетарский поэт никогда не говорил о предке-сочинителе, а ведь тот, достигнув большой известности в исторической романистике («Беглые в Новороссии», «Мирович», «Княжна Тараканова», «Сожжённая Москва», «Чёрный год» и др.), начинал как поэт: поэма из мексиканской жизни «Гвая-Ллир», цикл «Крымские стихотворения», переводы из Шекспира («Ричард III», «Цимбелин»), Байрона, Мицкевича. Писатель Данилевский — потомок в седьмом колене судьи Изюмского полка Данилы Даниловича Данилевского (1648—1719). Григорий Петрович и родился в Изюмском уезде...

За пятнадцать лет, начиная с 1913 года, Маяковский навестил Харьков — поистине историческую родину — тринадцать раз. Все приезды были исполнены всяческого драматизма и напряжения. В 1913-м он в компании Бурлюка и Каменского поставил Харьков на уши: в Россию вломился футуризм. 14 января 1924 года Маяковский читал в Оперном театре доклад «Про Леф, белый Париж, серый Берлин, красную Москву»: футуризм победил. Свеженаписанную поэму «Хорошо!» (1927) он читал в гостиничном номере Лиле Брик — ночью, как бы уговаривая её остаться с ним в пору её нового сердечного увлечения. В 1928-м он приехал посмотреть на завершение строительства конструктивистского Госпрома, с ним были Лиля Брик и её сестра Эльза с мужем Луи Арагоном, французским поэтом и коммунистом. В следующем году, 14—15 января, после двух выступлений в Драматическом театре и Клубе чекистов с чтением отрывков из пьесы «Клоп», Маяковский почти потерял голос, но не отменил выступление перед студентами в Оперном театре. В один из приездов было и совместное выступление с молодым Семёном Кирсановым, которого он призвал на помощь, опасаясь скудной явки зрителей из-за сезона отпусков.

Слуцкий опоздал увидеть живого Маяковского. Это не помешало ему стать верным футуристом — так он себя называл — до конца своих дней. Однако диалектика не оставила его: в Москве его учителем стал здравствующий Илья Сельвинский, когда-то дерзкий оппонент Маяковского, основатель и лидер литературного конструктивизма. Его группа — прежде всего её лидер — начиная с 1922 года вела себя вызывающе громко, настаивая на «рациональном марксизме» и соответствии техническому прогрессу. «Конструктивисты хотели быть футуристами без ошибок» (В. Шкловский). Сами «констры» списывали футуристов в архив истории, полагая, что свою благую разрушительную функцию те выполнили, а теперь пора строить новое. Но в феврале 1925 года Маяковский отнёс конструктивистов к Левому фронту искусств (ЛЕФ), а в феврале 1930 года Луговской и Багрицкий вышли из цеха конструктивистов и одновременно с Маяковским, покинувшим ЛЕФ, вступили в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей), самое опасное для творчества сборище в основном посредственных сочинителей с фанатически-догматическим мировоззрением. Литературный центр конструктивистов (ЛЦК) самораспустился. Остепенившийся Сельвинский руководил поэтическим семинаром в Литинституте и вёл семинар поэтической молодёжи при Гослитиздате в конце 1930-х годов.

Выходец из архитектурно-конструктивистского города, Слуцкий, по-видимому, принял это как должное.

Мы забежали далеко вперёд. Была ведь харьковская юность, а до неё — естественно, детство. Повторим — Слуцкий был закрытым человеком в плане собственной биографии. Архива на сей счёт не существует. Живых свидетелей — увы, тоже.

Но в случае Слуцкого всё это знать — необходимо. С избытком хвативший послевоенной бездомности, Слуцкий носил в себе родительский дом. Это был единственный его дом долгие-долгие годы. Однооконное обиталище на краю базара. Идеальное место для произрастания поэтической музы.

Абрам Наумович Слуцкий не процветал — обстановка жилья и содержание семейного кошелька оставляли желать лучшего.

Было так: «В семье у нас книг почти не было... Первая книга стихов, самолично мною купленная на деньги, сэкономленные на школьных завтраках, — томик Маяковского... В середине 30-х годов в Харькове мне и моим товарищам, особенно Михаилу Кульчицкому, читать стихи было непросто: достать их стоило немалого труда. Книжку Есенина мне дали домой ровно на сутки, и я сутки подряд, не разгибая спины, переписывал Есенина. До сих пор помню восторг от стихов и острую боль в глазах. Точно так же, как радость от чтения какого-нибудь однотомника — тогда это был самый доступный вид книгоиздания — смешивалась с лёгким чувством недоедания. Короленко — полтора рубля — тридцать несведённых школьных завтраков».

Сведения от Ольги Слуцкой, племянницы поэта, дочери его брата Ефима:

Научившись самостоятельно читать в три года, он к шести годам прочитал все книги харьковской детской библиотеки. В школе учился легко. Из первого класса его почти сразу перевели в третий. Его друг детства Пётр Горелик вспоминал, как они бродили по харьковским закоулкам, и Борис рассказывал ему о Конвенте, о Марате и читал свои первые наивные стихи. В литературной студии Дворца пионеров им. Постышева он подружился с Михаилом Кульчицким. Эту дружбу оборвала война: Кульчицкий погиб под Сталинградом. <...> родители говорили на идише, отмечали еврейские праздники и тайно обучали своих мальчиков ивриту — видимо, собирались уехать в Палестину. Братья деда перебрались туда ещё в 1919 или 1920 г. Шла переписка, и бабушка поинтересовалась, смогут ли её дети получить там хорошее образование. Ответ, видимо, не был конкретным, что её не устроило, и в Палестину не поехали.

Говорят, харьковский Дворец пионеров был лучшим в стране. Первое публичное выступление Слуцкого состоялось в отчем Харькове, в Центральном лектории, только в 1960-м, когда ему было за сорок.

Только стих выталкивал Слуцкого на разговор о себе самом, в частности — о своём детстве. Необходима была тема, более общая, нежели такая частность, как собственная жизнь. Вот тема вполне солидная — музыка.

Меня оттуда выгнали за проф Так называемую непригодность. И всё-таки не пожалею строф И личную не пощажу я гордость, Чтоб этот домик маленький воспеть, Где мне пришлось и претерпеть. Я был бездарен, весел и умён, И потому я знал, что я — бездарен. О, сколько бранных прозвищ и имён Я выслушал: ты глуп, неблагодарен, Тебе на ухо наступил медведь. Поёшь? Тебе в чащобе бы реветь. Ты никогда не будешь понимать Не то что чижик-пыжик — даже гаммы! Я отчислялся — до прихода мамы, Но приходила и вмешивалась мать. Она меня за шиворот хватала И в школу шла, размахивая мной. И объясняла нашему кварталу: Да, он ленивый, да, он озорной, Но он способный: поглядите руки, Какие пальцы: дециму берёт. Ты будешь пианистом: — Марш вперёд! И я маршировал вперёд. На муки. Я не давался музыке. Я знал, Что музыка моя — совсем другая. А рядом, мне совсем не помогая, Скрипели скрипки и хирел хорал. Так я мужал в музшколе той вечерней, Одолевал упорства рубежи, Сопротивляясь музыке учебной И повинуясь музыке души. («Музшкола им. Бетховена»)

Очень знакомая, типичная история. Скажем, другой Борис — Бугаев, будущий Андрей Белый, претерпевал нечто подобное в отношениях с матерью и музыкой. То же самое — у Марины Цветаевой. Да мало ли примеров! Заметим, школа была вечерней, то есть привычка трудиться сверх обычной школьной программы была усвоена с младых ногтей, по слову Слуцкого — «с молодых зубов». Уточним — мама и сама одно время преподавала музыку. Он бросил музыку после пятого класса. В стихотворении «Переобучение одиночеству» сказано несколько иначе:

Точно так же, как, проучившись лет восемь игре на рояле и дойдя до «Турецкого марша» Моцарта в харьковской школе Бетховена, я забыл весь этот промфинплан, эту музыку, Бетховена с Моцартом и сейчас не исполню даже «чижик-пыжика» одним пальчиком, — точно так же я позабыл одиночество.

Ближайшим другом детства Слуцкого — Петром Гореликом — написан мемуарный очерк, в нашем случае незаменимый.

Он разбил представление многих своих сверстников, будто русская поэзия ограничивается именами школьной программы. Впервые от него мы узнали стихи Михайлова, Случевского, Иннокентия Анненского, Гумилёва, Ахматовой, Цветаевой, Ходасевича, Тихонова, позже Сельвинского. Особенно любил и хорошо знал он в те годы Тютчева, Некрасова, Блока, Пастернака, Есенина. Часто читал пастернаковские и тихоновские переводы из грузинских поэтов. Я до сих пор помню с его голоса «Балладу о гвоздях», «Мы разучились нищим подавать...» Тихонова и его же перевод из Леонидзе — стихотворения «Поэту», «Капитанов» Гумилёва и почти всё, что знаю наизусть из Есенина. <...>

Его мать, Александра Абрамовна, была женщиной мягкой, образованной, внушавшей к себе уважение. Борис был внешне похож на мать. Я помню её высокой, стройной, светлоглазой. Прямые волосы придавали мужественность её мягким чертам. Добрая улыбка не сходила с её лица, и вместе с тем в её лице чувствовалась способность к подвигу — во имя детей, во всяком случае. <...> Она угадывала высокое предназначение сына, и чувство её не обмануло. Дочь учителя русского языка, она не только поняла, но и одобрила выбор сыном литературного пути.

Постепенно Борис перезнакомился с молодыми людьми, пишущими стихи. В момент знакомства с Мишей Кульчицким, неистово исходящим стихами, Борис ещё не сочинял их.

Олеся Кульчицкая, сестра Миши:

Помню его шестнадцатилетним, ещё до войны. Он часто приходил к нам, к брату. Держался спокойно, с достоинством. Другие ребята запросто, иногда шумно, проходили прямо в комнату к Мише. Борис же задерживался, обязательно здоровался с домашними. Наш отец, Валентин Михайлович, если бывал дома, любил беседовать с Борисом — не столько беседовал, сколько задавал ему вопросы, а потом заинтересованно выслушивал всё, что тот отвечал. Миша, посмеиваясь, приобняв Бориса за плечи, старался поскорее увести друга к себе. Ребят у Миши бывало много, но приходу Бориса он особенно радовался. В семье хорошо относились к их дружбе.