Но что там слуги! У дворян гораздо больше затруднительных положений. Ведь, как говорит “добрый патер” уже в седьмом письме, чувство чести побуждает ежеминутно людей этого звания к “насилиям, совершенно противоречащим христианскому благочестию”; и как примирить между собой такие “противоположные вещи, как благочестие и честь”?
Действительно, как? – спрашивает собеседник. Для этого, отвечает казуист, есть чудесное средство – “наш великий метод направлять намерение; значение его так велико в нашей морали, что я осмелился бы почти сравнить его с учением о правдоподобии”. В чем же состоит “великий метод”? А в том, чтобы подтасовать намерения и оправдать порочность средства чистотою цели. Примеры? Пожалуйста. Если вы хотите отомстить обидчику, хотя Священное Писание осуждает намерение платить злом за зло, вам поможет “феникс умов” Лессий: “Тот, кто получил пощечину, не должен иметь намерения отомстить за нее, но он может иметь намерение избежать позора и тотчас же отразить это оскорбление, даже ударами меча”. Дуэли запрещены королевскими эдиктами, но пусть это вас не смущает – отправляйтесь к месту поединка с намерением просто прогуляться. “Ведь что же дурного в том, – заверяет иезуитский мудрец по имени Диана, – чтобы пойти в поле, гулять там в ожидании другого человека и начать защищаться, если вдруг нападут?”. Поэтому, считает Диана, в данном случае не было никакого принятия вызова и, следовательно, греха, ибо намерение было направлено не на решимость драться, а на другие обстоятельства. А светило казуистов Санчез идет дальше и разрешает не только принимать вызов, но и вызывать самому, лишь бы намерение было направлено в хорошую сторону. “Я изумлялся, – пишет автор письма по поводу этих выдержек, – что благочестие короля побуждает его употребить всю свою власть, чтобы запретить и уничтожить в своем государстве дуэль, а благочестие иезуитов напрягает все их остроумие, чтобы разрешить и узаконить ее в Церкви”.
Конечно, дуэль – дело дурное, и казуист Наварр придерживается того же мнения: лучше вообще не прибегать к дуэли, а тайком убить своего врага – ведь таким образом не подвергаешь опасности собственную жизнь и оказываешься непричастным к “греху, который совершает наш враг поединком”.
Но ведь это изменническое убийство, восклицает “порядочный человек”. Отнюдь нет, возражает “добрый патер”. Узнайте-ка из Эскобара, что значит убивать изменнически: “Называется убить изменнически, когда убивают того, кто не имел никакого повода опасаться этого. Потому-то и не говорится про уничтожившего своего врага, что он убил его изменнически, хотя бы и напал на него с тыла или из засады”.
Удивленный автор узнает из трудов казуистов, что убийство дозволяется не только при оскорблении действием, но и при простом жесте или знаке презрения, при сплетне (конечно, надо только соответственно направить намерение, оперевшись на правдоподобное мнение ученого, “пользующегося высоким авторитетом”). Движимый всевозрастающим любопытством, он спрашивает у “доброго патера”: “Отец мой, позаботившись так хорошо о чести, не сделали ли вы чего-нибудь и для благосостояния… Мне кажется, что можно хорошо направить намерение и убивать для сохранения его”. Конечно, отвечает “добрый патер”, надо только, чтобы, по Регинальду и Таннеру, “вещь стоила больших денег по оценке благоразумного человека”.
Благоразумные люди встречаются так редко, замечает собеседник, почему же они прямо не назвали суммы? “Как! – восклицает патер. – Вы думаете, легко оценить жизнь человека и притом христианина?! Здесь-то вот я и хочу заставить вас почувствовать необходимость наших казуистов. Поищите-ка у всех древних отцов Церкви, за какое количество денег разрешается убить человека? Что скажут они вам, кроме Non occides! – “Не убий!”?” – “А кто же дерзнул определить эту сумму?” – спрашивает автор. “Наш великий и несравненный Молина, слава нашего общества, – отвечает патер, – по своей бесподобной мудрости он оценивает ее “в шесть или семь дукатов, за которые можно убить, хотя бы похититель и обратился в бегство”. Эскобару эта стоимость кажется почему-то высокой: “Можно справедливо убить человека за вещь стоимостью в один дукат…”.
“Порядочный человек” признается, что он получил “совершенно особые озарения” относительно человекоубийства у дворян и выразил уверенность, что уж служители Церкви наверняка должны воздерживаться убивать тех, кто наносит ущерб их чести или состоянию. “Добрый патер” разубеждает его в этом, напомнив, что главное – направить намерение в хорошую сторону. Так, известный отец Лами пишет в этой связи: “Духовному лицу или монаху разрешается убить клеветника, который угрожает огласить скандальные преступления его общины или его собственные, если нет никакого другого способа воспрепятствовать ему в этом”. А знаменитый защитник “общества Иисуса” Карамуэль своеобразно решает на основе этого начала такой вопрос: могут ли иезуиты убивать янсенистов за то, что те называют их пелагианами? Ответ Карамуэля звучит несколько неожиданно, но закономерно для развиваемой в письме логики казуистов: “Нет, потому, что янсенисты не более затемняют блеск общества, чем сова затемняет блеск солнца; они, наоборот, возвысили его, хотя и вопреки своему намерению”.
Тем не менее, автор письма замечает, что жизнь янсенистов, поскольку она зависит от вреда, наносимого репутации иезуитов, все-таки в небезопасности: ведь “если станет сколь-нибудь правдоподобно, что они вредят вам, их можно уже будет убивать без всякого препятствия”. И вот вывод, который он делает из всего разговора: “По правде говоря, отец мой, все равно, иметь ли дело с людьми, не имеющими вовсе религии, или с людьми, которые обучены в ней до этого направления намерения включительно, так как в конце концов хорошее намерение наносящего рану не облегчает участь того, кто получает ее; он не чувствует этого скрытого направления, а ощущает лишь направление наносимого ему удара. Я не знаю даже, не менее ли досадно быть убитым грубо рассвирепевшими людьми, чем сознавать, что тебя добросовестно закалывают люди набожные”.
В восьмом письме “добрый патер” продолжает знакомить любопытного собеседника с правилами, которые под благовидным предлогом потворствуют продажным судьям, ростовщикам, банкротам, ворам, падшим женщинам. Не упущены из виду и колдуны, которые не всегда обязаны возвращать деньги, заработанные ворожбой: если они прибегали к астрологии, то должны их вернуть (астрология – способ обманчивый), а если пользовались услугами дьявола, то не обязаны, так как с помощью дьявола можно гадать наверняка.
В девятом письме речь идет о различных облегчениях, придуманных иезуитами, чтобы можно было избежать грехов среди сладостей и удобств жизни без всякого труда и напряжения, о правилах, смягчающих и извиняющих зависть, чревоугодие, скупость, честолюбие, различные вольности девиц, светские беседы, интриги и ложь. Удивительно помогает в этом, замечает “добрый патер”, “учение о двусмысленностях” и “мысленных оговорках”, являющееся своеобразной модификацией учения о правдоподобных мнениях и направлении намерения. Вот, например, Санчез утверждает: “Можно клясться, что не делал чего-нибудь, хотя в действительности сделал, имея в виду, что не сделал этого в определенный день, или прежде чем родился на свет, или подразумевая другое подобное обстоятельство. Это очень удобно во многих случаях и всегда справедливо, когда необходимо или полезно для здоровья, чести или благосостояния”.
В конце письма “добрый патер” переходит к облегчениям в исполнении дел благочестия, являющимся, по мнению его собеседника, “наилучшим средством, которое придумали эти отцы для того, чтобы всех привлекать и никого не отталкивать”. По мнению казуистов, не грешно отсутствовать на обедне духом, лишь бы наружно соблюдалось благоговейное положение, при этом можно даже и смотреть на красивых женщин с нечестивым побуждением. Величайшую снисходительность проявляют они и к таинству покаяния, о чем речь идет уже в десятом письме. Если вы совершили тайный проступок и хотите вместе с тем не говорить о нем своему духовнику, чтобы сохранить о себе хорошее мнение, то по совету Суареза можно иметь “двух духовников – одного для смертных грехов, а другого для простительных”.
Легко у них и получить отпущение греха, так как, по отцу Бони, “можно отпустить тому, кто сознается, что надежда на отпущение вовлекла его во грех с большей легкостью, чем если бы он был лишен этой надежды”.
Да и вообще область греха значительно сокращается с помощью “святых и благочестивых хитростей”. Вот, например, такой: “Нельзя назвать ближайшим поводом ко греху, когда грешат лишь редко, например раза три-четыре в год, по внезапному увлечению женщиной, с которой живешь в одном месте”. Более того, по отцу Бони, грех иногда становится добродетелью: “Всякого рода людям разрешается посещать места разврата с целью обращать там падших женщин, хотя и довольно правдоподобно, что они будут там грешить: как не раз уже испытано, что вовлекались во грех видом и ласками этих женщин. И хотя есть ученые, не одобряющие этого мнения и считающие, что нельзя разрешать добровольно подвергать опасности свое спасение для помощи ближнему, тем не менее я охотно принимаю это оспариваемое ими мнение”.
Но это еще не все. Касаясь “самого важного пункта их морали”, автор узнает, что у иезуитских духовников легко освобождаются не только от грехов, но и от любви к Богу. “Когда мы обязаны действительно чувствовать любовь к Богу?” – спрашивает Эскобар. На этот счет у казуистов различные мнения, на любой вкус: перед смертью или на смертном одре, каждый год или раз в пять лет, в праздничные дни и т. п., даже “можно спастись и никогда не любивши Бога”.
Здесь ирония “порядочного человека” переходит в гнев: “Нет такого терпения, которого бы вы не истощили, и нельзя без ужаса слушать вещи, которые я только что выслушал”. “Ведь это же я не от себя”, – поясняет “добрый патер”. “Я это отлично знаю, отец мой, но вы не питаете к ним отвращения; и не только не ненавидите авторов этих правил, но чувствуете к ним уважение… Откройте, наконец, глаза, отец мой; и если вас не трогали другие заблуждения ваших казуистов, пусть эти последние отделят вас от них своими крайностями. Я желаю этого от всего сердца для вас и для всех ваших отцов и молю Бога, чтобы он соизволил научить их, насколько обманчив свет, ведущий к таким пропастям, и чтобы он наполнил своей любовью тех, кто осмеливается освобождать от нее людей”.
После этого автор оставляет патера и не видит более необходимости дальнейших бесед с ним: “Я достаточно читал их книги, так что могу вам рассказать столько же о их морали, а о их политике, может быть, еще больше, чем он сам”. Так автор расстается с “добрым патером”, который помог ему познакомить читателя с общими принципами и многочисленными частными примерами снисходительной морали казуистов. По свидетельству современников, “добрый патер” весьма похож на Эскобара, чаще всего упоминаемого Паскалем. Наивный Эскобар очень радовался, что его имя много раз встречается на страницах “Писем к провинциалу” и что резко повысился интерес к его сочинению (в 1656 году срочно выпустили новое издание). “Популярность” Эскобара благодаря Паскалю стала настолько высокой, что с этих пор во французском языке начал свое существование глагол escobarder (“лицемерить”), образованный от его имени.
Казуистика как приспосабливание общих положений теологии, морали и юриспруденции к рассмотрению сложных жизненных ситуаций и конфликтов совести человека сообразно с местом, временем и индивидуальными обстоятельствами не была изобретением иезуитов. Она имела гораздо более древнее происхождение и стремилась разрешать действительно затруднительные для средневекового человека вопросы: можно ли ему поститься при серьезном заболевании, защищаться при нападении бандита, умирая с голоду, взять чужой хлеб, убивать на войне и т. п. Многие из казуистов (например, тот же Эскобар) вели безупречную нравственную жизнь. И Паскаль в “Письмах…” ни единым штрихом не касается их личностей (в отличие от своих противников), а целиком опирается на их труды, которые незаметно превращались в болезненно самоупоенную и крючкотворную софистику. В софистике этой и появлялись чисто иезуитские понятия (наподобие “пробабилизма” или “двусмысленных оговорок”), приводящие через неуловимые различительные тонкости рассуждений и бесконечного дробления целостности восприятия к набору правил для нарушения духа нравственных законов при сохранении их буквы.
Основной порок подобной диалектики Паскаль видел в релятивизации нравственности, в забвении абсолютов в духовном мире человека и разрушении его совести.
Совесть, по Паскалю, дар понимания человеком сообщаемой ему вести о его греховности, вине, духовном несовершенстве. Этот дар превращается в своеобразный орган духовной жизни человека, позволяющий ему различать добро и зло, сдерживать страсти и своекорыстные расчеты, видеть незначительность своих заслуг. Совесть связывает воедино всех людей, выводит их из состояния тяжеловесной эгоистичной замкнутости. Она мучает (это ее основное свойство) человека, мешает ему быть самодовольным и подвигает его на бесконечное совершенство.
Юридическое комментирование казуистами нравственной жизни, оставлявшее как можно меньше места для самостоятельных суждений, вело к тому, что ее центром становилась не совесть человека, а авторитет “важного лица”, “мудрого духовника”. “Важные лица” и “мудрые духовники”, подкладывая “подушки под локти грешников”, тем самым убаюкивали, а в конечном счете и губили свободную совесть, воспитывали безответственность.