Книги

Аврора Флойд

22
18
20
22
24
26
28
30

Разумеется, эта молчаливость со стороны Арчибальда Флойда заставила тем суетливее работать тысячи языков молвы. Около Бекингэма и Уэст-Уикгэма, возле которых находилась Фельденская деревня, не было ни одного низкого положения в жизни, из которого, по слухам, не происходила бы мистрисс Флойд. Она работала на фабрике, и глупый старый банкир увидал ее на Манчестерских улицах с цветным носовым платком на голове, с коралловым ожерельем на шее, босиком шагавшую по грязи; он увидал ее в таком виде, немедленно влюбился и предложил выйти за него замуж. Она была актриса и он увидал ее на манчестерском театре; нет, она была еще ниже: какая-то жалкая танцорка, в грязном белом кисейном платье, в лифе из красного бумажного бархата, вышитого блестками, представлявшая в балагане, в труппе странствующих бродяг и ученой сороки. Другие говорили, что она была наездница из цирка и что банкир увидел ее в первый раз не в мануфактурном городе, а в Эстли; некоторые даже готовы были поклясться, что сами видели, как она прыгала через позолоченный обруч и танцевала качучу на лошади, ходили шепотом слухи еще более жестокие, чем эти слухи, но о них я не смею даже упомянуть здесь, потому что суетливые язычки, так безжалостно поражавшие имя и репутацию Элизы Флойд, были не прочь от злословия. Может быть, некоторые дамы имели личные причины к злобе против новобрачной, и многие увядшие красавицы в этих прекрасных кентских замках рассчитывали на доход банкира и на преимущества союза с владельцем Фельденского поместья.

Смелое, обесславленное создание, даже не имевшее красоты — потому что кентские девицы не хотели знать чудных глаз Элизы и строго критиковали ее низкий лоб, сомнительный рост и несколько широкий рот — хитрая, коварная женщина, в зрелом двадцатидевятилетнем возрасте, с волосами, росшими даже до бровей, успела завладеть рукою и состоянием богатейшего человека в Кентском графстве — человека, который до сих пор оставался недоступен к нападениям блестящих глаз и розовых губ, от которого самые неутомимые матушки отказались с отчаяния и перестали строить альнаскаровские воздушные замки относительно убранства в огромном палаццо мистера Флойда.

Женская часть общины удивлялась с негодованием нерадивости двух шотландских племянников и старого холостяка брата, Джорджа Флойда. Зачем эти люди не выказали энергии, не объявили дядю сумасшедшим и не заперли его в дом умалишенных? Он это заслужил.

Разоренное дворянство Сен-Жерменского предместья не могло бранить богатого бонапартиста с большей неприязнью, чем эти люди бранили жену банкира. Что ни сделала бы она — было новым предметом к критике; даже на первом обеде, хотя Элиза столь же мало осмеливалась вмешиваться в распоряжения повара и ключницы, как если бы она сама была гостьей в бекингэмском дворце, сердитые посетительницы находили, что все пошло хуже после того, как «эта женщина» вошла в дом. Они ненавидели эту счастливую авантюристку — ненавидели ее за ее чудные глаза и великолепные бриллианты, сумасбродно дорогие подарки обожавшего ее мужа, ненавидели ее за ее величественную фигуру и грациозные движения, никогда необнаруживавшие неизвестность ее происхождения — ненавидели ее более всего за то, что она имела дерзость не показывать ни малейшего страха к высоким членам того нового круга, в который она попала.

Если бы она кротко и смиренно покорилась надменному обращению этих знатных дворян — если бы она лизала пыль с их аристократических башмаков, искала бы их покровительства — может быть, они со временем простили бы ей. Но она этого не сделала. Когда они приезжали к ней, она искрение была рада видеть их. Они находили ее иногда в садовых перчатках, с несколько растрепанными волосами и с лейкой в руках в ее оранжереях, и она принимала их так спокойно, как будто родилась в палаццо и привыкла к лести и почету с младенчества. Как ни были они холодно вежливы с нею, она всегда была непринужденна, чистосердечна, весела и добродушна. Она болтала о своем «милом старичке Эрчи», как она осмеливалась называть своего благодетеля и мужа, или показывала гостям какую-нибудь новую картину, купленную им, и осмеливалась — бесстыдное, несведущее, дерзкое создание! — разговаривать об искусстве, как будто высокопарные фразы, какими они старались оглушить ее, были так знакомы ей, как королевскому академику. Когда этикет требовал, чтобы она отплачивала эти церемонные визиты, она смело подъезжала к дверям своих соседей в маленькой колясочке, запряженной одним пони, потому что прихотью этой хитрой женщины было выказывать простоту в своих вкусах и избегать случаев выставлять себя напоказ. Она принимала все величие, встречаемое ею, самым равнодушным образом, болтала, смеялась с самым наглым театральным одушевлением, к великому восторгу заблуждающихся молодых людей, не примечавших аристократических прелестей ее поносительниц, но никогда не устававших говорить о приятном обращении и великолепных глазах мистрисс Флойд.

Желала бы я знать, известна ли была бедной Элизе Флойд хоть половина тех жестокостей, которые говорились о ней? Я сильно подозреваю, что ей удавалось как-то слышать обо всем этом и что ее даже это забавляло. Она привыкла к жизни, исполненной сильных ощущений, и Фельденский замок мог показаться ей скучным без этих, вечно новых, сплетен. Она находила коварный восторг в неудаче своих неприятельниц.

— Как они, должно быть, хотели выйти за тебя замуж, Эрчи, — сказала она, — если они ненавидят меня так свирепо! Бедные старые девы! И это я вырвала у них добычу! Я знаю, им неприятно, что они не могут меня повесить за то, что я вышла за богатого человека.

Но банкир так глубоко оскорблялся, когда обожаемая жена повторяла ему сплетни, которые она слышала от своей верной горничной, привязанной к такой доброй и ласковой госпоже, что Элиза впоследствии скрывала от мужа эти слухи. Ее они забавляли; но его задевали за живое. Гордый и чувствительный, подобно почти всем очень честным и добросовестным людям, он не мог вытерпеть, чтобы кто-нибудь осмеливался чернить имя женщины, которую он любил так нежно. Что значила неизвестность, из которой он вывел ее? Разве звезда менее блестяща, потому что она светит на сточную трубу точно так же, как и на пурпуром подернутое море? Разве добродетельная и великодушная женщина становится от того менее достойною, что она доставляет себе насущное пропитание единственным ремеслом, которым она может заниматься, и играет Джульетту перед зрителями, платящими по три пенса за право восхищаться ею и аплодировать ей?

Да, злые люди не совсем обманывались в своих предположениях: Элиза Проддер была актриса; на грязной сцене второстепенного лэнкэширского театра богатый банкир увидал ее в первый раз. Арчибальд Флойд питал бесстрастный, но искренний восторг к британской драме. Да, к британской драме, потому что он жил в то время, когда драма у нас была британская, и когда «Джордж Бэрнуэль» и «Джэн Шор» находились в числе любимых произведений искусства театральной публики. Как это грустно, что наши вкусы так изменились после тех классических дней! Пропитанный восторгом к драме, Флойд, остановившись переночевать в этом второстепенном городе Лэнкэшире, отправился в запыленную ложу театра посмотреть на представление «Ромео и Джульетта». Наследницу Капулетти представляла мисс Элиза Персиваль, Проддер тоже.

Я не думаю, чтобы мисс Персиваль была хорошая актриса или чтобы когда-нибудь она сделалась знаменитою в своей профессии, но у ней был глубокий мелодический голос, придававший словам автора богатую, хотя несколько монотонную музыку, приятную для слуха; на сцене она была прелестна; ее лицо освещало маленький театр, более, чем газ, которого содержатель желал дать вдоволь своим немногим посетителям.

В те времена шекспировские драмы игрались совсем не таким образом, как теперь. Актеры думали, что трагедия, для того, чтобы быть трагедией, должна быть совершенно не похожа ни на что, когда-либо случавшееся под луною. Элиза Проддер терпеливо ступала по старой и избитой колее; слишком добродушна и кротка была она, чтобы покуситься на какую-нибудь сумасбродную перемену в превратных понятиях того времени, которое не ей суждено было исправлять.

Что же могу я сказать об игре бесстрастной итальянской девушки? На ней было белое атласное платье с блестками, пришитыми к грязному подолу, по твердому убеждению всех провинциальных актрис, что блестки — противоядие от грязи. Она смеялась и разговаривала в маленькой зеленой комнатке перед тем, как выбегала на сцену стонать по убитому родственнику и изгнанному любовнику. Нам говорят, что Мэкреди становился Ришелье в три часа пополудни, и что опасно было подходить к нему или говорить с ним между этим часом и концом представления. Но мисс Персиваль не принимала к сердцу своей профессии; лэнкэширское жалованье едва оплачивало физическое утомление ранних репетиций и длинных представлений; а что же могло вознаградить за нравственное истощение истинного художника, которое живет в лице, представляемом им?

Веселые комедианты, с которыми Элиза играла, делали дружеские замечания между собой о своих частных делах в промежутках самых мстительных речей, рассуждали о количестве собранных денег слышным шепотом во время пауз на сцене.

Следовательно, не игра мисс Персиваль очаровала банкира. Арчибальд Флойд знал, что она была самая дурная актриса, когда-либо игравшая трагедию. Он видел мисс О’Нейль в этой самой роли — и на губах его появилась сострадательная улыбка, когда зрители начали аплодировать бедной Элизе в сцене с ядом. Но все-таки он влюбился в нее. Это было повторение старой истории. Это был Артур Пенденнис в маленьком театре Чаттери, прельщенный мисс Фотерингэ. Только вместо непостоянного, впечатлительного юноши это был степенный, деловой, сорокасемилетний мужчина, который никогда не чувствовал ни малейшего волнения, смотря на женское лицо до этого вечера — до этого вечера, — а с этого вечера в свете для него заключалось только одно существо, а жизнь имела только одну цель. Он пошел в театр и на другой вечер, и на третий, а потом успел познакомиться с некоторыми из актеров в таверне возле театра. Эти хитрые комедианты жестоко воспользовались им, допустили его заплатить за бесчисленное множество рюмок грога, льстили ему и вызнали тайну его сердца; а потом рассказали Элизе Персиваль, что ей необыкновенно посчастливилось, что старик, неисчерпаемо богатый, влюбился в нее по уши, и что если она хорошо разыграет дело, то он женится на ней завтра. Сквозь щель в зеленой занавеси ей указали на него, сидящего почти одиноко в ветхой ложе и ожидавшего, когда начнется представление и когда ее черные глаза опять засияют на него.

Элиза смеялась над своей победой; это была только одна в числе многих подобных, которые все кончились одинаково и ни к чему не повели, кроме как к взятию ложи в ее бенефис, или к подарку букета, поднесенного ей на сцене. Элиза не знала могущества первой любви над сорокасемилетнем мужчиной. Не прошло и недели, а Арчибальд Флойд торжественно предложил ей уже свою руку.

Он много слышал о ней от ее товарищей по театру и ничего не узнал, кроме хорошего. Она устояла против искушений, отказывалась с негодованием от драгоценных вещей, втайне исполняла много кротких, женственных, благотворительных дел, сохраняла независимость при всей своей бедности и тяжких испытаниях — ему рассказывали сотни историй о ее доброте, которые вызвали краску на лицо ее от гордого и великодушного волнения. Она сама рассказала ему простую историю своей жизни, рассказала, что она была дочь шкипера Проддера, родилась в Ливерпуле, едва помнила отца, почти всегда находившегося в море, не помнила брата, который был тремя годами старше ее, поссорился с отцом, убежал и пропал без вести, не помнила и матери, умершей, когда ей, Элизе, было четыре года. Остальное было сказано в нескольких словах. Ее взяла к себе тетка, содержавшая мелочную лавку в родном городе мисс Проддер. Она научилась делать искусственные цветы, но ей не понравилось это ремесло. Она часто бывала в ливерпульских театрах и вздумала вступить на сцену. Будучи смелой, энергичной молодой девушкой, она однажды вышла из дома своей тетки, прямо пошла к содержателю одного из второстепенных театров и просила его дать ей роль леди Макбет. Содержатель засмеялся и сказал ей, что, в уважение ее прекрасной фигуры и черных глаз, он даст ей пятнадцать шиллингов в неделю, чтобы «выходить на сцену» иногда в одежде крестьянки, иногда в придворном костюме. От «выходов» Элиза перешла к ничтожным ролям, от которых с негодованием отказывались актрисы значительнее ее, и честолюбиво погрузилась в трагическую часть — и таким образом девять лет продолжала играть эти роли, до тех пор, пока на двадцать девятом году от ее рождения судьба бросила на ее дороге богатого банкира, и в приходской церкви небольшого городка черноглазая актриса переменила имя Проддер на имя Флойд.

Она приняла руку богача отчасти потому, что, движимая чувством признательности за великодушный жар его любви, она находила его лучше всех тех, кого она знала, и отчасти по совету своих театральных друзей, сказавших ей с большим чистосердечием, чем, изящностью, что глупа будет она, если пропустит такой случай; но в то время, когда она отдала свою руку Арчибальду Мартину Флойду, она не имела понятия, о великолепном богатстве, которое он предложил ей разделить с ним. Он сказал ей, что он банкир, и ее деятельное воображение немедленно вызвало образ единственной жены банкира, которую она знала: дородной дамы в шелковых платьях, жившей в оштукатуренном доме с зелеными шторами, державшей кухарку и горничную и бравшей ложу в бенефис мисс Персиваль.

Следовательно, когда обожающий муж осыпал свою прелестную молодую жену бриллиантовыми браслетами и ожерельями, шелковыми платьями из такой толстой материи, что согнуть было трудно — когда он повез ее прямо на остров Уайт, поместил в обширных комнатах лучшей гостиницы и бросал деньги, куда попало, как будто носил лампу Алладина в своем кармане — Элиза начала увещевать своего нового властелина, опасаясь, не свела ни его любовь с ума, и что эта страшная расточительность была первой вспышкой помешательства.

Когда Арчибальд Флойд повел свою жену в длинную галерею Фельденского замка, она всплеснула руками от искренней женской радости, поглядев на великолепие, окружавшее ее. Она упала на колени и воздала театральную дань своему повелителю.

— О, Эрчи, — сказала она, — это все слишком для меня хорошо! Я боюсь, что, пожалуй, я умру от моего величия.