— Разумеется. Он прошел по Пути в четырнадцатом веке. Он мой ровесник. — Мандевилль произнес эти слова с насмешливой улыбкой и тут же продолжил свой словесный штурм: — Я родился в Альбаусе в тысяча триста двадцать втором году, он родился в тысяча триста третьем, так что разница в возрасте совсем невелика.
Я уставился на Жеана, вытаращив глаза, а тот снова улыбнулся.
— Рамон, ты веришь в вечную жизнь?
— Не знаю. Мне хотелось бы жить долго, чтобы лучше узнать мир. Но, конечно, не хотелось бы сильно измениться внешне. Зачем мне еще пятьсот лет жизни, если я буду выглядеть восьмидесяти-девяностолетним старцем? Кто способен получать удовольствие от такой жизни?
— Разумеется. Ты думаешь о внешней привлекательности, о любовных связях, о странствиях по миру. И ты заблуждаешься, Рамон, — Путь лежит не здесь. Здесь ты никогда не сможешь обрести истину.
— Жеан, ты говоришь как философ, хотя выглядишь жителем гор.
— В том и суть: главное — в нас самих. Если хочешь обрести универсальное снадобье, тебе придется глубоко покопаться в себе самом, иначе не получишь ничего, кроме разочарования и лжи, призраков и химер. Думаешь, что научишься получать золото, сможешь управлять природой по своему усмотрению, постигнешь истину? Рамон, я желаю тебе самого лучшего, но поглубже заглядывай в свое сердце, будь великодушен, забудь о стяжательстве, не пытайся вычерпать ладонью океан. Это невозможно. Ты не сможешь бороться с человеческой природой, не сможешь постичь мироздание, если не осознаешь, что сам являешься его частицей. А чтобы понять, кто ты таков, ты должен вглядеться в самую суть своего «я».
— Хорошо, Жеан, я понял и хочу пройти эту дорогу до конца. Но как мне не сбиться с пути и никогда не сомневаться в своем выборе? Как распознать истину, не думать о стяжательстве, чувствовать себя частью вселенной и понимать ее?
— Этому, Рамон, тебя не научит никто. Можно только указать на свет, на отблеск света, а остальное зависит от тебя.
После этого разговора я изменил свое отношение к Мандевиллю. Я думал о нем с благодарностью и уважением, хотя и с легкой подозрительностью — он говорил о Фламеле так, словно читал мои мысли. Как он мог узнать, что я ищу встречи с Николасом Фламелем, когда до последнего времени я сам не подозревал, что отправился в бесконечные поиски, чтобы выяснить, каков он, великий философ, первейшая фигура в истории человечества?
А еще я вспомнил, что так всерьез и не обсудил с Виолетой и Джейн их родство с французским алхимиком. Мы всегда говорили об этом мимоходом, веселясь и подкалывая друг друга. Как способен человек прожить больше семисот лет? Это немыслимо, несмотря на свидетельство Поля Люка, два столетия назад ссылавшегося на какого-то турецкого дервиша.
Занимаясь этими подсчетами, я сам понимал, что снова запутываюсь в паутине рационализма, который вошел в кровь людей двадцать первого века и ставит искусственные пределы человеческому мышлению. Итак, я постарался вздохнуть поглубже, пошире распахнуть глаза и разум и ничем не ограничивать свои способности к выдумке, воображению и размышлению. Человек свободен, я свободен, а мир — не дарвиновская моделька, которую нам всучивают ученые, и не жестокая демагогическая пустышка, которую навязывают фундаменталисты, как исламские, так и католические. Мир — нечто более сложное и богатое, и изучать его надлежит из глубин нашей наследственной памяти.
После таких рассуждений я ощутил настоящую свободу, а Жеан с улыбкой заметил:
— Пошевеливайся, Рамон, такими темпами ты до Лиссабона и к ноябрю не доберешься.
VII
Этот момент поделил мою жизнь на «до» и «после». Внешность всегда обманчива, так я обманулся и с Жеаном. Меня вообще часто сбивает с толку вид человека. Я слишком доверяюсь выражению лица и стилю одежды и забываю обратить внимание на то, по чему легче всего распознать другого: забываю взглянуть собеседнику в глаза и уловить, о чем он думает. Вот почему я ошибся в досточтимом старце. Я принял его за одинокого крепкого пенсионера, который тратит время на болтовню со случайными дорожными знакомцами, находя в этом утешение своим былым скорбям и нынешней неприкаянности, и движется навстречу смерти самой легкой дорогой. Но вдруг этот образ бесследно исчез. Теперь рядом со мной находился друг, готовый помочь советом; он был мудрее, чем казался, и, может быть, знал, в чем заключается моя миссия.
А ведь я сам до сих пор не сознавал, куда ведет меня путь вновь обращенного, не имел об этом ни малейшего представления.
Я едва начинал смутно догадываться, что мне предстоит отыскать Николаса Фламеля, чтобы тот позволил мне прочесть «Книгу еврея Авраама», но не знал даже, кто автор священного труда. Неужели сам отец Исаака, о котором Кьеркегор[48] писал в своем «Страхе и трепете»? Тот самый библейский Авраам, что прожил сотни лет и создал большую семью, давшую начало так называемому «народу божьему»? Только теперь я начал прозревать смысл своей жизни: мне следовало отыскать Николаса Фламеля и завоевать его дружбу.
Мне самому стало смешно: ну кому расскажешь, что я ищу некоего пожилого сеньора возрастом под семьсот лет? Я воистину сошел с ума! Но кажется, именно это я и должен совершить. Я отправлюсь в Лиссабон, чтобы познакомиться с людьми, которые смогут ввести меня в круги, близкие к таинственному миру, куда я намереваюсь проникнуть.
И тут мне вспомнился Смит, его ледяной взгляд, холодное сердце, черная одежда, глаза живого мертвеца, и мне стало грустно при мысли, что так можно жить веками, ожесточившись, наблюдая, как умирают близкие, вновь и вновь присутствуя при похоронах тех, кого успел полюбить. Проводить целые жизни рядом с близкими, которых непременно утратишь, скорбя по своим поглощенным временем детям. К такого рода бессмертию я не стремился. Я хотел лишь, чтобы человек вернулся к своему началу, чтобы жизнь стала долгой, но не как привилегия для нескольких избранных, а как заслуженное достижение всего человечества. И тут я осознал, что такая утопия невозможна, что на самом деле за моей безграничной щедростью таится истинное, куда более глубокое желание: я хотел отличаться от других. И я понял, что остальное человечество заботит меня куда меньше, чем мне казалось. В общем, я обманывал сам себя, хотя и знал, что мысли мои движутся в одном направлении, а желания — в другом.