Палит солнце, жарит так, как будто дало слово прокалить всё внизу, точно в печке, где обжигают кирпич. Вдоль вагонов, несмотря на старания обливающихся пóтом городовых, гомонит настоящий рынок:
— Гарбузов! Кому гарбузов! Гарбузов сладких!..
— Кавуны, кавуны красные, со хрустом! Язык проглотишь!
— Насіння розжарені!.. Семечки калёные!..
— Пироги подовые, пироги подовые!..
Возле синего вагона (что означало — вагона первого класса) толпилась «чистая» публика, дамы в шляпках, господа в добротных костюмах, хоть и изнывавшие от жары. Были тут и офицеры в повседневно-оливковом, перетянутые ремнями; занесены уже носильщиками внутрь кожаные кофры, устроен багаж, и текут последние самые томительные минуты перед третьим, последним звонком.
Бывший ученик 3-ей Елисаветинской военной гимназии Фёдор Солонов, одиннадцати лет от роду, был совершенно счастлив.
Счастливее, чем в первый день каникул. Счастливее, чем получив «отлично» по математике у занудливого придиры Пшендишевского, обожавшего лепить колы. Счастливее, чем став первым в гимназическом стрелковом смотру.
Семейство Фёдора Солонова — он сам, старшие сёстры Вера с Надеждой, мама, нянюшка Марья Фоминична и, конечно же, папа.
Генерального штаба полковник Алексей Евлампиевич Солонов следовал к новому месту службы в тихом городке Гатчино, что под самым Санкт-Петербургом.
В городок Гатчино, где имел резиденцию свою сам государь-император, «всея Великія и Малыя и Бѣлыя Россіи самодержецъ», Александр Третий Александрович, многая Ему лета.
Всё! Не будет больше никакой гимназии, «военной» только по названию да по тому, что учеников там держали в казарме, домой отпуская только на воскресенье, да и то далеко не всякую неделю. Не будет этого громадного «спального зала», заставленного кроватями в шесть рядов. Не будет стен унылого серо-зелёного окраса на высоту человеческого роста, скверно белёных выше, до самого потолка. Не будет тщательно и глубоко вырезанной на стенах похабщины. И дядек не будет, унылых и злых, вымещающих зло на гимназистах. Ничего этого больше не будет, а вместо этого…
О том, что будет вместо, Федя Солонов пока что не думал.
Мама, конечно же, переживала: всё ли уложено, ничего ли не забыто? Сестры закатывали глаза — но так, чтобы не видели взрослые.
— Mère, il n"y a aucune raison de s"inquiéter, — снисходительно говорила старшая — Вера — по-французски, поправляя и без того идеально сидящую шляпку. — Мамá, нет никаких причин волноваться. Мы ничего не забыли; я сама всё напоследок осмотрела. И папá тоже всё осмотрел.
— Maman, tout ira bien[1], — вторила средняя, Надя.
— Ах, Боже мой, Боже мой, — только и повторяла мама, прикладывая платочек ко лбу. — Марьюшка, Фоминична, милая, а положили ли мы…
Няня — она же по совместительству и кухарка — Марья Фоминична, крепкая и загорелая, несмотря на годы, улыбалась, морщиня весёлые глаза.
— Положили, барыня Анна Степановна. Всё положили, и несессер ваш, и бумаги барышень с Феденькой, и письмо домоуправителю. Барин Алексей Евлампьевич самолично проверили, а потом и я ещё раз. Не волнуйтесь, барыня, вы так, право-слово, я вашей матушке-покойнице ещё обещала за вами приглядеть, когда ещё вас самих Аннушкой кликала!
— Ах, ах, Марьюшка моя милая, что б я без тебя делала, — ударялась чуть не в слёзы мама, обнимая старую няню.