Один документ свидетельствует, что освященный хлеб заготовлялся в огромном количестве для дальнейшего употребления[183]. Там, где еретиков сильно преследовали и где открытое совершение обряда было немыслимо, такими хлебами дорожили и вкушали их лишь в торжественных случаях. Надежные лица тайно разносили его по городам и деревням, там он был символом единения и надежд всех рассеянных и гонимых.
Католики, зная об этих встречах, верили молве, что еретики едят пасху, приготовленную из пепла православных детей, которых будто бы они ловили и жгли. Вино на вечерях альбигойцы не пили, отвергая необходимость его не потому, что они, подобно манихеям, восставали против напитков вообще, а на том основании, что Христос и прямо, и аллегорически говорит только о хлебе: «Я есмь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда» (Евангелие от Иоанна, VI, 35).
Отрицая всякое таинство в обряде благословения, еретики, конечно, в силу своей догматики, должны были восстать против торжественного вкушения хлеба верующими, так как в их глазах тело не имело никакого значения, а тем более тело Спасителя, считавшееся только призрачным. Привычка во всем искать аллегорический смысл и своеобразная манера пользоваться Евангелием привели их к такому пониманию этого обряда.
Правда, Христос сказал: «Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни; ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную» (Евангелие от Иоанна, VI, 53), но он там же прибавил: «Дух животворит, плоть не пользует нимало», – и наконец ясно заключил: «Слова, которые говорю Я вам, суть дух и жизнь» (Евангелие от Иоанна, VI, 63).
Альбигойцы рассуждали: потому не может быть сомнения после таких слов самого Спасителя, что дело не в теле, а в словах Его, в Его учении. Вкушать хлеб – значит вразумляться высокими, божественными наставлениями, изложенными через ангела Иисуса. Тело Христово, чуждое материи, никогда не бывало и быть не может в руках священника, ибо это есть Церковь Божия. «Да и как хлеб и вино, эти произведения демона, могут обратиться в плоть и кровь небесного архангела, одного из ангелов?» Если Христос говорил когда-то: «Сие есть тело мое», то это относится к хлебу, который олицетворял как бы Его плоть, но никакого фактического смысла слова эти иметь не могут. Наименование простого хлеба телом Христовым, продолжали еретики, продажа его, самая обедня – все это дерзкая выдумка попов. «Да и каких невероятных размеров должно быть это тело, насытившее и насыщавшее столько миллионов людей? Скалы Эренбрейтштейна, самые Альпы ничто в сравнении с ним», – говорили еретики Бонна и Лангедока[184].
Для принятия святого хлеба вовсе не требовалось предварительного очищения от грехов посредством покаяния, хотя обряд этот признавался необходимым в альбигойской церкви. На исповедь катары смотрели с точки зрения так называемой евангелической церкви. Обыкновенно кто-нибудь один от имени всех перечислял грехи перед собранием совершенных, особенные преступления высказывались наедине старейшему. Эти многолюдные собрания происходили по обыкновению раз в месяц. Желавший исповедоваться обыкновенно говорил, стоя на коленях: «Я пришел, чтобы здесь перед вами, как бы перед лицом Божиим, исповедать все грехи, одолевавшие меня, и все зло присущее мне, дабы через ваше посредство получить прощение от Бога». Тогда священник клал Новый Завет на голову кающегося, другие совершенные подавали ему правую руку и, при пении молитвы Господней, даровали ему прощение и разрешение от грехов. За некоторые тяжкие грехи, по католическому придеру, следовали церковные наказания, епитимьи. Обряд исповеди назывался службой («appareillamentum»), так как при посредстве его жизнь катара направлялась по прежнему пути.
Таким образом, не став религией вполне самостоятельной и в то же время слишком отделившись от католицизма, чтобы вступить на путь примирения, альбигойство заключало в себе вместе с догматикой полухристианскую, полулиберальную обрядность, заимствованную во многом из культа, столь ей враждебного. Катары не отказывались от христианских праздников Рождества, Пасхи и Троицы, но не праздновали еженедельные воскресенья.
В великие праздники говорились особенно торжественные проповеди, и те еретики, которые не могли почему-либо присутствовать на этих собраниях, отмечали празднество дома вкушением освященного хлеба. Конечно, еретическая догматика придавала совсем иной смысл празднествам христианским. Рождество означало пришествие Христа в царство зла; Пасха – победу Христа над Сатаной; день Троицы служил воспоминанием об основании церкви катаров, о нисхождении Святого Духа на совершенных, духовном соединении с утешителем.
Приготовление к этим празднествам сопровождалось десятидневными постами; первый начинался 23 ноября и продолжался до Рождества; второй – неделей позже христианского и заканчивался вместе с ним; летний пост – с Троицы до Петрова дня. Последняя неделя каждого поста называлась священной и сопровождалась особенно изнурительным воздержанием. Об особом осеннем празднике еретиков ходили мрачные слухи; он назывался Маlilosa– слово непонятное и до сих пор не разъясненное. Некоторые приписывали ему манихейское происхождение.
Из христианской иерархии еретики взяли только два чина – архиерея и священника, или диакона[185]. Обязанности и пределы епископской власти были те же, как и в христианской церкви. Епископ был и более почетным лицом, и имел предпочтительное право в присутствии диаконов (соответствовавших христианским священникам, пресвитерам) на проповедь, consolamentum, appareillamentum, приготовление хлеба, раздачу благословений. Они посвящали в диаконы, только им принадлежала власть прощать так называемые смертные грехи. При каждом из них было два наперсника из диаконов, старший сын и младший сын, непременная обязанность которых состояла в посещении как совершенных, так и верующих, принадлежащих дистрикту и ведомству епископа.
Диаконы делились на диаконов и иподиаконов. Они рассылались по тем местам, где не было епископов. По степени они стояли ниже наперсников епископских, старший из которых всегда сменял епископа после его смерти, а младший занимал место старшего, которого посвящали в епископы тем, что клали на его голову Новый Завет, а над книгой кто-либо простирал руки.
Впоследствии, с начала XII столетия, вошло в обычай, чтобы епископ сам указывал себе преемника, который еще при его жизни считался облеченным властью. При этом встречаемся с обычаем, подобный которому повторился в «кораблях» русской секты людей Божьих[186]. Будущий епископ готовился с детства к своему званию, хотя и не отличался своим рождением, как бывало у молокан. С самого рождения его отнимали от груди матери, его редко поили молоком животных, предпочитая миндальное. Впоследствии ему ничего не давали, кроме рыбы и растительной пищи. Таким образом его сберегали вдали от мира и мирских наслаждений до совершеннолетнего возраста, когда его посвящали возложением рук.
Такой епископ отличался достоинствами епископского сана. Случалось иногда, что община посылала его в один из университетов, где он, знакомясь с силами и наукой враждебной церкви, приобретал против нее оружие. Количество епископов-еретиков равнялось количеству католических епископов. В Лангедоке и Ломбардии получилось так, что всякий округ имел двух епископов. С течением времени диаконы исчезли и были заменены старшинами из числа утешенных (аnciens во Франции, anciani в Италии); они имели ту же обязанность и стали последними, кто отстаивал альбигойскую церковь.
Самый темный вопрос в истории катаров – это вопрос о верховенстве папы. Некоторые католические источники, такие как Экберт и Стефан Бурбонский, ошибочно приписывают альбигойцам церковную организацию манихеев, с их папой, двенадцатью апостолами и семьюдесятью двумя учениками[187], что приносит мало чести наблюдательности этих авторов. Другие, с большим авторитетом, приписывают еще с XII столетия верховенство одному лицу, называя его то папой, то апостолом[188]. Мы знаем, что такой папа заседал в соборе под Тулузой, он прибыл из Болгарии и принадлежал к дуалистам умеренного толка. Об этом в своем донесении писал в Рим легат Гонория III. Во всяком случае, это было авторитетное лицо в богомильской церкви, хотя и не имевшее юридических прав. Но то, что в самом Лангедоке не существовало старшего между еретическими епископами, доказывается отсутствием подобного рода известий в главных источниках для изучения ереси катаров. Ни Райнер, ни Монета, ни акты инквизиции не говорят ничего, что дало бы основание заключить о централизации альбигойской церкви. Ее епископы были соединены между собой узами братства и взаиморасположения, ее соборы собирались вполне самостоятельно, в альбигойстве было столько элементов, опиравшихся на одни рациональные теории, что необходимость в единой связывающей и правящей власти отсутствовала.
При обзоре предварительных элементов альбигойского дуализма мы встречали частые указания на особый характер ночных собраний, который, по словам некоторых источников, был близок многим прежним сектам, как, например, манихейству, присциллианству и другим. Невозможно принимать на веру свидетельства, всегда исходящие из уст крайне враждебных альбигойству, из уст, не чуждых той клевете, жертвой которой были, между прочим, и христиане первых веков. То же самое повторилось и с альбигойцами. Их тайные оргии словно списаны с присциллиан, и если мы приводим здесь те слухи, которые вызывали они между современниками, то лишь с целью показать непрерывность дуалистических традиций, продолжающихся отчасти в некоторых беспоповских русских сектах, и вместе с тем древность альбигойского вероисповедания.
На своих ночных собраниях еретики якобы вызывали дьявола, который и являлся им преимущественно в виде животного. Тогда, перечислив каждого демона поименно, они начинали петь гимны в их честь. Очевидно, источник этих предположений лежит в веровании альбигойцев в демона как второе начало. Между прочими бытовали слухи, что они лобызали кошек, жаб и других животных, что, погасив свечи, они предавались свальному греху, где побуждения плоти якобы не удерживались никакими пределами: попадалась ли мать, сестра, монахиня, говорит один памятник, пощады никому не было. Детей, здесь зачатых, через шесть дней после рождения сжигали, и пепел их служил вместо христианского причастия. Если, говорит другой документ, еретики осуждали законный брак, то позволяли иной, предписывая соблюдение его по неистовым правилам секты. За кровосмешение с матерью полагалось восемнадцать денариев: шесть – за то, что зачала, шесть – за то, что выносила, и шесть – за то, что выкормила младенца. За преступление с сестрой платилось шесть денариев, вместе с матерью – девять денариев.
Обо всех этих сказках ни слова не говорят писатели достоверные и непосредственные источники. Допросы тоже не подтвердили этого ни в Италии, ни во Франции[189]. Дело в том, что католиков смущала чистота жизни альбигойцев, и, завидуя, они обвиняли их в тщеславии и притворстве: чисты-де они были днем, ночью же выказывали всю свою необузданность. Но, повторяем, вся эта клевета – вымыслы мелких памфлетистов, не способных стать на более высокую позицию и рабски следовавших за невежественной толпой. Образованные католики, враги их веры, отдают должное чистоте, патриархальности и легальности их нравов, столь противоположных с нравственным обликом тогдашних католических прелатов, которые, по словам одного стихотворного памятника, «прямо говорят, криво идут, обманывая простотой и благочестием имени, которое носят»[190].
Печаль всегда рисовалась на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров, как замечал еще святой Бернар[191]. Они ничего не начинали без молитвы, без благословения Божия; и в отдыхе и в болезни они мечтали о небе; между ними не было ни слишком высоких, ни слишком малых; великий Бог, перед взором которого все умалялось, уравнивал всех между собою. Ровный, тихий голос, скромная походка, смиренный вид, поникший взор были признаками катара.
«Облик патарена печален, голос наполнен слезами», – справедливо характеризовали итальянских сектантов. По самому духу своего учения еретики (подразумеваются верные, то есть те, кто не посвятил себя исключительно духовным делам), призваны были к труду и деятельности. Работа была единственным источником, который мог дать альбигойцу средства к существованию и одновременно содействовать успеху учения секты. Оттого они блюли свое хозяйство и, ведя умеренную жизнь, были часто упрекаемы в скупости, в жадности к прибыли. Оправданием им может быть то, что, подобно евреям, они должны были заботиться о будущем, должны были ожидать, не обеспеченные в настоящем, ежедневного грабежа своих имуществ, даже изгнания в чужие края. Тысячи мелких оскорблений могли смягчаться разве что деньгами. Экономическое развитие Лангедока многим обязано характеру его обитателей вообще, но еще более – характеру и личным свойствам последователей альбигойских сект. Верные должны были усиленно трудиться еще и потому, что в их обязанности входило содержание совершенных, духовенства, больных и бедных братьев. Их пожертвования, а также и деньги на требы собирались в особую казну, которая была на попечении архиерея, в опасное время ее прятали в погреба в лесах, зарывали в землю и употребляли на общественные нужды.
Еретики – это сброд бедняков, тунеядцев, невежд, глупцов, говорили монахи-хроникеры и восклицал святой Бернард. После всего сказанного очевидно, насколько это несправедливо. Создать стройную философскую систему, бороться с учеными богословами – дело ума далеко не невежественного. Полемисты сознавались, что противники их весьма искусны в знании Святого Писания. Множество «совершенных» получило образование на скамьях Парижского и Болонского университетов. Церковь католическая не страшилась бы безграмотных невежд. Вернее было сказать, что еретики были интеллигенцией Юга. Все, чему мы были свидетелями в первой главе, являлось отражением религиозного свободомыслия.