Книги

Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона

22
18
20
22
24
26
28
30

Так и есть. Мусору много, а на лавочке сохранилась одна-единственная доска, выкрашенная когда-то, но сейчас имевшая неопределённый цвет. Мир этот почти не меняется, оставаясь по-российски инертным. Во всяком случае, если что-то и меняется иногда, то слишком неприметно. Вот и кажется всё неизменным. Даже светлое коммунистическое «завтра».

Сизо-сиреневая изморозь сумерек окутывала пространство, старалась упрятать под кровом своим недалёкий перекрёсток. За ним, словно войска перед битвой, крупные кряжистые сосны стояли тёмными рядами, и войско это терялось где-то за горизонтом. Но горизонта, как такового, не было: сине-зелёные тучи, нависающие над лесом, вдалеке сливались с ним, напрочь скрадывая горизонт.

Порождённая природой тёмная жуть была живой, осязаемой, почти такой же, как московские тени. Можно сказать, здешняя жуть была предвестницей чего-то ужасного, неотвратимого. Этот вечер казался таким же, как перед концом света. Да, именно так. Казалось, небо и земля сами рождают мрак, тревогу. Ни птица лётом не пролетит, ни зверь по тропке не прорыщет.

Вот уж действительно только камня на распутье не хватает.

Может быть, всё ничего бы, только транспорта в светлое будущее можно было прождать здесь всю оставшуюся жизнь.

Нет, всё же за лесом надсадно билась о колдобины залётная полуторка, будто сонная муха об осеннее стекло. Истошный зуд её вызывал нестерпимую зубную боль. Всё же транспорт здесь иногда появляется. Пока не совсем стемнело, неплохо было бы позаботиться и о себе. Только кого найдёшь в этой безлюдной мёртвой пустоши? Разве что визгливая машина пробьётся сюда по буеракам, не вылезая из вездесущей русской колеи.

Глава 5

В этот занудный взвизг вклинилось что-то новое, звук, похожий на человеческий голос. Звук становился резче, громче, и скоро можно было разобрать слова, которые произносил металлический робот, поскольку звук голоса был по-металлически скрипуч:

…– инфернальный художник, хранитель моих рукописей, собственноручно сжёг их перед смертью. Безумие ли, страх или опьянение алкоголика, или мстительное отчаяние, та присущая погибающим злоба-ненависть к созданному другими, или же просто ад тёмной души руководили им – итог один: вершинные творения, в которых выражены главные фазы единого мифа моей жизни, погибли.

Моя жизнь осталась неоправданной. Моё отречение, самопожертвование во имя самовоплощения моей творческой воли завершилось трагедией и сарказмом. Я достиг, воплотил, – но злость, мстительность, самовлюблённость, зависть, трусость, самолюбие приспособившихся и безразличие пустоцветов не только не захотели спасти, но наоборот захотели уничтожить то, что было создано вдохновением, страданием, любовью, напряжённой мыслью и трудом для них же. Остался пепел – пепел моего дела, пепел того, что уже не принадлежало ни мне, ни им, принадлежало всем – человечеству, человеку, векам…

Скрипучая речь металлического голоса была на удивление противной. Казалось, бездушный робот обвиняет весь окружающий мир в несовершённых бедах, желая тем самым, обелить самого себя. Неужели кто-то из «странников ночи» Даниила Андреева докатился до такой пошлой самовлюблённости?

Никита заглянул за кирпичную стену автобусной остановки – именно оттуда доносился голос, – и увидел растение, похожее на огромный подсолнух. Только у этого вместо одной головы на вершине стебля красовалось сразу четыре. Все они, как положено настоящему подсолнуху, были с золотисто-жёлтыми лепестками.

По лимонному пушку на мордах подсолнуха время от времени пробегала едва уловимая рябь. Растение раскачивалось в такт словам, все его четыре морды, обращённые на четыре стороны света, вдруг начинали говорить одновременно. Тогда нельзя уже было понять, о чём собирался поведать подсолнух. Но три морды всё-таки замолкали на какое-то время, и речь снова становилась разборчивой, только ненадолго.

Иногда подсолнухи принимались браниться, обвиняя друг друга в некорректности, неэтичности, злобе, зависти, неумении синхронно произносить монолог. Потом успокаивались и философствовали снова, не забывая толстым стеблем исполнять танец живота. Грядка, где произрастал подсолнух, была обыкновенной кучей компоста. На ней даже сорняки не росли: всё было во власти одного растения. После очередного переругивания слаженный квинтет снова разразился тирадой:

– Так считаю я себя в праве рассчитывать на то, что сожжено безумцем, и что не было спасено далеко не безумными. Как всегда: страх, немного подлости, много глупости и невежества – а в итоге гибель благого дела. Это трагедия самосознания, – но не только самосознания. Это трагедия для всей моей теперь неоправданной жизни. Дело не в душевной боли…

– А в чём? – вклинился в сетования Никита. – Вы хотите сказать, что принесли жертву на алтарь отечества и за одно это достойны памятника где-нибудь у Никитских ворот? А стоит ли того ваша жертва? Ведь рукопись сожгли, а в этом мире ничего просто так не происходит. Судя по многочисленным «Я», так оно и есть.

– Я пожертвовал всем, – продолжал цветочек, – за что борются люди: возможностью лёгкой славы, карьерой, комфортом, положением. Короче говоря: я пожертвовал благоразумием и здравым смыслом трезвых людей. Но это ещё не большая жертва. Я пожертвовал наслаждением вкусно пожить: питаться и сладострастничать – я пожертвовал радостью тела. Это уже нечто от аскетизма, хотя аскетом стал я поневоле.

Аскеты – лицемеры (почти всегда), – склонившись в сторону единственного зрителя, интимно прошептала одна из голов, – если они не маньяки и не гениальные неудачники. Это была жертва себе в ущерб. Но я пожертвовал гораздо большим, я пожертвовал любовью – любовью в том смысле, в каком я понимал подлинную любовь. Такую женщину, как она, выкупают или золотом или славой. Горькое признание. У меня не было ни того, ни другого.

Я долго боролся, даже слишком долго и пожертвовал ею только тогда, когда она стала между мною и моим делом. Это была большая жертва – жертва счастьем, жертва душой. На некоторое время я окоченел, чтобы пережить разлуку. Такая жертва должна была быть оправдана. Она не оправдана. Моя нужда, нищета, одинокость, покинутость – не оправданы. Вот почему моя исповедь не мораль, а жизнь. К этому надо ещё прибавить мщение духа. Дух часто мстит человеку за то, в чём он не повинен, а повинны другие: за то, что уничтожено самовоплощение духа. Дух требует для себя бессмертия – и я обманул его.

– Серьёзное заявление, – кивнул Никита. – Вижу, что некоторые мои подозрения очень даже имеют место. А тебе не хотелось иной раз воскликнуть: остановись, мгновенье, я прекрасен!? Четырём подсолнухам в одном обличье очень подошёл бы такой девиз. Хотя до Нарцисса далековато, но всё же элемент оригинальности в тебе присутствует. Во всяком случае, можно было бы с большей основательностью обвинять других в собственной никчёмности. Не ты первый, не ты последний, красавец.