— Да, — через силу ответил Хейман. — С пятнадцатого.
— Хороший был год, нескучный, — пошутил Пастор.
Хриплый страшный кашель сотряс его тело, от боли Густ прикусил губу, по щеке поползла темная струйка. Хейман нашарил его ладонь, еще совсем недавно сильную, крепкую, ныне слабую, безвольную, холодную.
— Я слишком старый для сказок, — сказал Пастор. — Ты ведь понимаешь — это все.
— Носилки…
— Новобранцы бросят меня под первым же кустом. Испугаются, сбегут. Потом придут крысы. Им теперь раздолье… А даже если дотащат… Ты же знаешь — лекарств нет, ничего нет. Тряпку с соленой водой на раны[94] — и швырнут на охапку соломы. Буду умирать в луже мочи. Лучше уж так… Здесь и быстро.
— Нет! — почти воскликнул Хейман, он хотел было встать, но пальцы Густа сжались на руке командира почти с прежней силой.
— Фридрих, мне больно, — тихо сказал, почти прошептал раненый. — И я все равно не дотяну до рассвета. Мне очень больно…
Трясущимися пальцами лейтенант достал злополучную папиросу, сунул в рот и втянул воздух, пропитанный запахом скверного эрзац-табака, дыма и пороха. Хотелось кричать, бежать — куда-нибудь, только подальше отсюда. Подальше от окружающей боли, смерти и невыносимой ответственности.
И словно что-то переломилось в его душе. Хейман медленно взял папиросу и, так и не зажигая, щелчком отправил ее в темноту. Он и сам не мог бы сказать — зачем это сделал. Может быть, чтобы сделать хоть что-нибудь. Может быть — неосознанно справляя тризну по уходящему товарищу.
Он погладил ладонь Густа почти отеческим жестом. Пастора била дрожь, зубы скрипели от боли, но Гизелхер, превозмогая страдания, улыбнулся командиру и другу. Хейман достал пистолет.
— Нет, — прохрипел Гизелхер. — Нельзя, плохо для боевого духа… Командир убивает своих… Не с нашей сбродной командой…
Сжав челюсти, лейтенант несколькими взмахами ножа отхватил от одеяла, на котором лежал раненый, широкую полосу плотной материи. Аккуратно сложил ее в несколько раз, пока в руках у него не оказался плотный сверток шириной в две ладони.
— Пройдя долиной смертной тени, не убоюсь зла…[95] — прошептал Густ, отрешенно глядя в пустоту уже не видящими глазами.
— Прощай, друг, — тихо произнес Фридрих. — Прощай.
— Ты не справился!
Франциск Рош, словно не слыша обвинения, продолжил чистить «мушкет». Стоящий прямо напротив него солдат яростно потрясал кулаками, вымещая на бронебойщике усталость, страх и ожидание нового дня.
— Ну, ведь он же не справился! Из-за него нас накрыли! Я слышал — ему приказали подстрелить танк с телеграфом, а он не справился!
Рош взглянул снизу вверх на кричавшего, пригладил ус. Гевер в его руках неожиданно развернулся дулом точно в лицо «собеседнику».
— А в тебя — справлюсь? — с ледяным спокойствием спросил бразилец. Обвинявший запнулся, сжал кулаки, но громадный ствол «клепальщика» все так же — не дрогнув — смотрел ему в глаза. С такого расстояния и в таком ракурсе тринадцатимиллиметровый калибр казался страшнее «Большой Берты».[96] Но отступать было унизительно, рука стоявшего скользнула за пояс, к рукояти ножа. Палец Роша на крючке «мушкета» чуть дрогнул.