И вот тогда я включил чудесную кнопочку в своей памяти и выдал все двадцать три раза подряд — в точности, вплоть до интонаций и выражений на лицах. Мистер Маркус не перебил ни разу, стоял будто загипнотизированный. Уж поверьте мне: правда — штука страшнейшая. Думаю, жутко было меня видеть и слышать, но они все слушали и смотрели как зачарованные. Я всех их зацепил, до единого! Никто и сотой доли от моего вспомнить не мог, но нутро их — злопамятное, по-звериному чуткое нутро — узнавало! Они всё вспоминали! Кивали, узнавая других, стискивали кулаки, узнавая себя. И считали вслух, выкрикивали. Двадцать! Двадцать один! Весь класс ржал, вопил и завывал. Сотня шуточек мистера Маркуса обернулась тысячей насмешек над ним.
Да я беднягу попросту расплющил, распатронил и выпотрошил. И само собою меня за это выгнали. Мистера Маркуса любили не только ученики.
Случилось это 22 февраля 1982 года. Скверный день. Но до сих пор вспоминаю с удовольствием.
Все дело во времени. Когда память — будто судебный стенографист, в кармане все время мира, знай себе, сиди и пересматривай дни с годами. Потому моя личная жизнь вроде аннотации к новомодному роману ужасов, набитому выпущенными кишками. Я постоянно сравниваю.
Мало какой девушке это нравится.
Доктора говорят, у меня «синдром гипермнезии». Главное тут не «гипермнезия», а «синдром». Когда доктора обзываются «синдромами», значит — ни хрена не понимают и попросту вешают лапшу на уши. К примеру, папаша мой страдал «синдромом раздражения кишечника» (но настаивал, чтобы мы с мамой звали эту хрень благороднее — «спастическим колитом»). Ни с того ни с сего его начинало пучить, прохватывало, и весь день — понос и газы неимоверной вонючести. Чертовщина, ей-же-ей.
Так вот, «синдром гипермнезии» — это вроде синдрома раздраженного кишечника, но в голове. Родитель мой не мог дерьмо свое нормально вывалить и вычистить из нутра, а я не могу вычистить память. Вся накопленная годами гнусь — со мной.
Обычно, сидя в «Дрожках», я поглядываю в газету «США сегодня» — скорее, проформы ради, а не из интереса. Но в тот день стойка с газетами оказалась пустой, и потому я попросту уставился тупо на чашку с кофе — почему-то черный глянцевитый круг в обрамлении белого фарфора действует успокаивающе. Помогает сосредоточиться. Эдакая карманная версия морского горизонта.
Я смотрел, и в памяти моей медленно крутилась, перематывалась пленка.
— Она ведь не сбежала из дому? — спросил я тогда, глянув наконец Аманде в глаза. — Сколько ей на фото? Девятнадцать, двадцать?
— Девятнадцать. — Аманда всхлипнула.
— А сейчас ей сколько?
— Двадцать один. — Голос будто у ныряльщика, отчаянно старающегося отдышаться. — Двадцать один ей сейчас!
Я приостановил пленку, отхлебнул кофе. Заметьте: не «было бы двадцать один», а «сейчас ей двадцать один». Никакого сослагательного наклонения. Аманда твердо решила: дочь жива. Отодвинула подальше сомнения, загнала надежду в угол и взяла за глотку. Тем и держится. Сильная женщина.
Впрочем, тут все очевидно. Если и есть подвохи, то не здесь.
— …Они зовут себя «Системой отсчета», — выговорила наконец Аманда.
— Никогда не слыхал. Во что они верят?
Забавно, насколько я не умею уловить оттенки, подоплеку моих же слов. Мне, как и большинству людей, кажется: уж себя-то я знаю от и до. В конце-то концов, слова свои: что хотел сказать, то и сказал. А как иначе? Но подумайте: если бы на самом деле так было, к чему репетиции в театрах, к чему мучения над ролью? Да у нас сплошь и рядом выходит вовсе не то, что мы захотели выдать.
— По ним, этот мир… в общем, он нереальный, — так она сказала.
Ну, тут уж открытым текстом звучит: дескать, какую глупость ни придумай, всегда найдутся идиоты, желающие поверить. Потому и мое вылезшее некстати: «Разве не со всеми религиями так?» — пришлось аккурат по больному месту.