Два месяца спустя Карл зашел в спальню, присел на краешке кровати возле Груни. Она выздоравливала после тяжелого гриппа, много спала и почти ничего не ела. Гейдман наклонился над ней, поцеловал влажный лоб и строго сказал:
– Выздоровеешь – пойдем в ЗАГС.
– Что? – Груня приподнялась на подушке.
– Что слышала.
– Зачем тебе это? Я и так…
Она хотела добавить «люблю тебя», но осеклась и замолчала. Они редко говорили о чувствах. Сказать по правде, никогда.
– Знаю, что ты и так, – спокойно сказал Карл Ефимович. – Считай, что я хочу обеспечить себе старость. А то вильнешь хвостом, найдешь себе мускулистого мальчика – и только я тебя и видел. А мужа, может, постесняешься бросить.
Груня хотела что-то возразить, но Гейдман остановил ее:
– Все, я сказал! Вопрос решенный.
Через два месяца их расписали: очень скромно, без всяких торжеств. Агриппина Чайка стала Агриппиной Гейдман.
Олежку, оставшегося без матери, очень жалели, но сам он, узнав о ее отъезде, не горевал ни капли. Напротив, у него появилось чувство, что наконец-то все встало на свои места. Мать вносила сумбур в их жизнь, от нее веяло чем-то чуждым, разрушительным. С дядей все было иначе.
Олег рос неглупым мальчиком и понимал, что подобными мыслями не стоит делиться с окружающими. Поэтому он делал скорбное лицо всякий раз, когда речь заходила о Груне, и со свойственной детям чуткостью научился извлекать выгоду из положения кукушкиного птенца, подброшенного в соседнее гнездо.
И его дядя, Валентин Петрович, тоже втайне испытал облегчение, прочтя записку сестры. Освободившуюся комнату он тут же переделал в кабинет, перенес туда свои гербарии и стал еще больше похож на чудака-ученого, мечтающего открыть новый, неизвестный науке вид.
Иногда дядя брал Олежку в свои лесные вылазки. На заднем сиденье машины-развалюхи тряслись ящики с песком, прикрытые брезентовым полотном, а на переднем тряслись Олег с дядей. Валентин Петрович выбирал место, огораживал его и, передвигаясь на корточках, с лупой изучал попадающиеся на пути травинки. Олег в это время шатался в окрестностях, не уходя далеко от машины. Иногда лес вздрагивал от победного вопля – это означало, что дядя наткнулся на растение, которого еще нет в гербарии.
Находку бережно везли домой в ящике с прохладным песком, и дядя совершал над ней разнообразные манипуляции, измеряя и обнюхивая чахлую былинку со всех сторон.
Тогда-то у Олега и выявился талант. Он зарисовывал принесенные из леса трофеи, и рисунки его были точны и красивы. Обрадованный Валентин Петрович уверял, что племянник станет художником, и готовился отправить его в Москву, учиться живописи. Олег тоже хотел стать художником, но в Москву при этом не хотел. Туда отправилась мать, а значит, было в этом направлении что-то пугающее, как в Кудыкиной горе, куда слетаются на шабаш ведьмы.
Кроме того, Олег не хотел работать. К шестнадцати годам он превратился в тонкого бледного подростка с глазами навыкате, бездеятельного и апатичного. Оживление появлялось на его лице только тогда, когда кто-то хвалил его картины. Все свои неудачи он списывал на бросившую его мать и, наконец, сам поверил в это.
Валентин Петрович, оправдывая племянника, говорил, что мальчик хороший, просто очень уж мечтательный. И это было правдой. Олег мечтал о том, как в Вязники приедет богатый человек, увидит его картины и будет молча стоять перед ними. Долго. Час, а может быть, и два. Потом недоверчиво взглянет на Олега и спросит: «Это…ты?! Ты написал?!» Олег скромно кивнет и потупится, а богатый человек будет горячо трясти ему руку, а потом купит две картины. И на эти деньги Олег сможет безбедно жить до самой старости.
А еще лучше – не купит картины (они Олегу и самому нравились, он заранее жалел, что придется расстаться с ними), а будет для художника этим… как его… спонсором. В смысле – меценатом! Такой расклад Олега устраивал полностью, и он не торопился ни получать образование, ни искать работу, уверенный в том, что все задуманное сбудется.
Как ни странно, почти так и случилось.