— Большое все-таки счастье знать, что можешь принести пользу им, бедняжкам, — заметила она. — Не всякий это может. Какие мучения им приходится терпеть от Бетси Приг, просто ужас.
Закрыв при этих словах глаза от невыносимого сострадания к пациентам Бетси Приг, она не открывала их, пока не уронила деревянный башмак. Ее сон прерывался еще не раз, подобно легендарному сну монаха Бэкона[132], сначала падением второго деревянного башмака, потом падением зонтика. Зато, избавившись от этих мешавших ей предметов, она безмятежно уснула.
Оба молодых человека переглянулись — положение было довольно забавное, — и Мартин, с трудом удерживаясь от смеха, шепнул на ухо Джону Уэстлоку:
— Что же нам теперь делать?
— Оставаться здесь, — ответил он. Слышно было, как миссис Гэмп пробормотала во сне: «Миссис Гаррис».
— Можете рассчитывать, — прошептал Джон, осторожно поглядывая на миссис Гэмп, — что вам удастся допросить старика конторщика, хотя бы вам пришлось поехать туда под видом самой миссис Гаррис. Во всяком случае, мы теперь знаем достаточно, чтобы заставить ее делать по-нашему, — знаем благодаря этой ссоре, которая подтверждает старую поговорку о том, что, когда мошенники ссорятся, честным людям радость. Ну, Джонас Чезлвит, берегись теперь! А старуха пускай себе спит сколько ей угодно. Придет время, мы своего добьемся!
Глава L
На следующий вечер, перед чаем, Том с сестрой сидели, по обыкновению, у себя, спокойно разговаривая о многих вещах, но только не об истории Льюсома и ни о чем относящемся к ней; ибо Джон Уэстлок — поистине Джон был один из самых заботливых людей на свете, невзирая на свою молодость, — настоятельно посоветовал Тому пока что не рассказывать об этом сестре, чтобы не беспокоить ее. «А я бы не хотел, Том, — прибавил он после некоторого колебания, — омрачить ее счастливое личико или потревожить ее кроткое сердце даже за все богатства и почести мира!» Поистине Джон отличался необыкновенной добротой, до чрезвычайности даже. Если б Руфь была его дочерью, говорил Том, и тогда он не мог бы проявить к ней больше внимания.
Но, хотя Том с сестрой были необыкновенно разговорчивы, они все же были менее оживлены и веселы, чем всегда. Том не догадывался, что причиной этому была Руфь, и приписывал все тому, что сам он настроен довольно невесело. Да так оно и было, ибо самое легкое облачко на ясном небе ее души бросало свою тень и на Тома.
А на душе у маленькой Руфи лежало облачко в этот вечер. Да, действительно. Когда Том смотрел в другую сторону, ее ясные глаза, украдкой останавливаясь на его лице, то сияли еще ярче обыкновенного, то заволакивались слезой. Когда Том умолкал, глядя в окно на летний вечер, она иногда делала торопливое движение, словно собираясь броситься ему на шею, а потом вдруг останавливалась и, когда он оборачивался, улыбалась ему и весело с ним заговаривала. Когда ей нужно было что-либо передать Тому или за чем-нибудь подойти близко, она бабочкой порхала вокруг него и, застенчиво касаясь его плеча, отстранялась с видимой неохотой, словно стремясь показать, что у нее есть на сердце нечто такое, что в своей великой любви к брату она хочет сказать ему, но никак не может собраться с духом.
Так они сидели вдвоем — она с работой, но не работая, а Том с книгой, но не читая, когда в дверь постучался Мартин. Зная наперед, кто стучится, Том пошел открывать дверь и вернулся в комнату вместе с Мартином. Том был удивлен, потому что на его сердечное приветствие Мартин едва ответил ему. Руфь также заметила в госте что-то странное и вопросительно посмотрела на Тома, словно ища у него объяснения. Том покачал головой и с таким же безмолвным недоумением посмотрел на Мартина.
Мартин не сел, но подошел к окну и стал глядеть на улицу. Минуту спустя он повернул голову и хотел заговорить, и снова отвернулся к окну, так и не заговорив.
— Что случилось, Мартин? — тревожно спросил Том. — Какие дурные вести вы принесли?
— Ах, Том! — возразил Мартин с упреком. — Ваш притворный интерес к тому, что со мной случилось, еще обиднее, чем ваше недостойное поведение.
— Мое недостойное поведение, Мартин! Мое… — Том не мог выговорить больше ни слова.
— Как вы могли, Том, как могли вы допустить, чтобы я так горячо и искренне благодарил вас за вашу дружбу, и не сказали, как подобает мужчине, что вы покидаете меня? Разве это по-дружески? Разве это честно? Разве это достойно вас — такого, каким вы были прежде, каким я вас знал, — вызывать меня на откровенность, когда вы перешли к моим врагам? Ах, Том!
В его голосе слышалась такая горячая обида и в то же время столько скорби о потере друга, в которого он верил, в нем выражалось столько былой любви к Тому, столько печали и сожаления о его предполагаемой непорядочности, что Том на минуту закрыл лицо руками, чувствуя себя не в силах оправдываться, словно он в самом деле был чудовищем лицемерия и вероломства.
— Скажу по чистой совести, — продолжал Мартин, — что я не столько сержусь, вспоминая свои обиды, сколько горюю о потере друга, каким я вас считал. Только в такое время и после таких открытий мы познаем полную меру нашей былой привязанности. Клянусь, как ни мало я это выказывал, Том, я любил вас, как брата, даже тогда, когда не проявлял должного уважения к вам.
Том уже успокоился и отвечал Мартину словно сам дух истины в будничном обличье, — этот дух нередко носит будничное обличье, слава богу!