«В ответ на Вашу просьбу я сразу же говорю: «Не могу», или даже более грубо: «Не хочу», — написал швед Гогену в длинном письме, в котором объяснял свой отказ. — Я не могу понять Ваше искусство и не могу его любить… Я всерьез пытался классифицировать Вас, увидеть в Вас звено единой цепи, уяснить историю Вашего развития — но тщетно… Вчера вечером под южные звуки мандолины и гитары мысль моя влеклась к Пюви де Шаванну: я видел на Ваших стенах сумятицу солнечных картин, которые ночью преследовали меня во сне. Видел деревья, которых не определит ни один ботаник, животных, о существовании которых не подозревал Кювье, и людей, которых могли создать только Вы один… Сударь, — говорил я Вам во сне, — Вы создали новую землю и новое небо, но мне неуютно в сотворенном Вами мире. Для меня, любящего светотень, он слишком залит солнцем. И Ева, живущая в Вашем раю, не отвечает моему идеалу…
Право, мне кажется, — писал в конце Стриндберг, — что, пока я сочинял письмо, я увлекся и начал немного понимать искусство Гогена. Одного современного автора упрекали в том, что он не описывает реальных людей, а просто-напросто сам их создает. Просто-напросто! Счастливого пути, мэтр, но, вернувшись, придите ко мне еще раз. Быть может, к тому времени я лучше пойму Ваше искусство, и это позволит мне написать настоящее предисловие к новому каталогу для нового аукциона в отеле «Друо», потому что я тоже начинаю испытывать огромную потребность стать дикарем и создать новый мир».
Гоген счел, что это искреннее письмо отлично выполнит роль предисловия. И он предпослал его каталогу вместе со своим ответом Стриндбергу.
«Моя избранница Ева, написанная мной в формах и гармониях иного мира, быть может, пробудила в Вас особые личные воспоминания о мучительном прошлом. Ева, созданная Вашим цивилизованным представлением, почти всегда превращает Вас, превращает всех нас, в женоненавистников. Древняя Ева, которая пугает Вас в моей мастерской, быть может, однажды улыбнулась бы Вам не такой горькой улыбкой. А мир, который не опознают ни Кювье, ни ботаник, мог бы стать раем, эскиз которого я едва наметил. От эскиза до осуществления мечты очень далеко. Но что из того! Разве предвидение счастья не есть предвкушение нирваны?»
После выставки в мастерской 16 февраля и публичной выставки 17 февраля в понедельник 18-го в том же самом зале номер 7 отеля «Друо», где происходил аукцион 1891 года, вновь состоялась распродажа. Началась она в три часа. Несмотря на присутствие многочисленных друзей, Монфреда, Сегена, Шуффа, Мофра, Слевинского, О’Коннора, обстановка была тяжелой. Если не считать Дега, который с самого начала купил «Женщина с плодом манго» («Вахине но те ви») за четыреста пятьдесят франков, любители живописи и торговцы очень вяло участвовали в торгах. Чтобы не дать ценам упасть слишком низко, Гогену пришлось самому выкупить те произведения, за которые было предложено слишком мало денег. Увы, ему пришлось выкупить почти все картины. Результаты распродажи были катастрофическими. Когда Мофра после аукциона пригласил Гогена пообедать к себе в мастерскую на бульваре Клиши и увел его с собой, тот «плакал как ребенок»[162]. При назначенной общей сумме около семнадцати тысяч пятисот франков фактически распродажа принесла около трех тысяч. Когда художник выплатил 7 процентов за выкупленные им картины, у него осталось меньше двух тысяч, из которых он еще должен был покрыть кое-какие расходы, связанные с организацией аукциона[163]. Провал этот нанес Гогену не только материальный, но, главное, моральный ущерб. Писсарро, внимательно следивший за всем происходящим, тотчас отметил его как признак серьезного, резкого поворота. «Символисты у нас обречены, — с удовлетворением писал он. — Не будь Дега, который купил несколько работ, дело кончилось бы еще хуже»[164].
Гоген был растерян, убит. В эти тяжелые дни его постигла еще одна беда, заставившая еще сильнее возненавидеть холодную, враждебную, пагубную Европу, к которой он испытывал все более глубокое отвращение. Как-то вечером в январе он отправился с Сегеном на танцы на авеню Мен. Там к нему привязалась какая-то проститутка. Полицейский предупредил Гогена, что с этой девицей иметь дело опасно, но Гоген пожал плечами: «В моем возрасте уже ничего не подцепишь». Теперь он жестоко расплачивался за свою неуместную браваду — у него обнаружился сифилис. В начале марта Гоген поехал на несколько дней в Бретань, как видно, чтобы уладить неотложные дела. Сеген, который оказался там одновременно с ним, 7 марта писал О’Коннору: «Бедняга очень болен. Все его тело покрыто сифилитическими язвами, особенно раны на ноге».
И в самом деле, лодыжка Гогена заживала очень медленно. Раны не зарубцовывались.
Как только Метте прослышала об аукционе в отеле «Друо», она написала мужу, чтобы «напомнить, что у него пятеро детей».
«Я уже давно ждал твоего письма», — язвительно ответил ей Гоген. И поспешил сообщить жене о «подлинных» итогах распродажи. Что до прибыли, то он потерял около пятисот франков. Трудно сказать, сознательно ли Гоген сообщал ей эти неверные данные или ошибался — потому что бывшему маклеру нередко случалось путать цифры[165]. Но так или иначе, цифры, которые Гоген раздраженно бросил в лицо Метте, были нужны ему не столько для того, чтобы оправдаться, сколько как повод излить свои обиды. «Любой человек, окажись он на моем месте после моего возвращения, пришел бы к печальным выводам о жизни, семье и обо всем прочем». Пусть Метте не заблуждается. Она больше ничего от него не получит. «В сорок семь лет я не хочу впасть в нищету, а я почти нищий. Рухни я, никто не протянет мне руки. Твои слова «выпутывайся, как знаешь» полны глубокой мудрости. Я ее и придерживаюсь».
Это письмо, которым фактически заканчивается переписка супругов, очень характерно для настроения Гогена весной 1895 года. Истерзанный, настороженный, раздраженный, он больше ни во что не верил — верил только, что сможет насладиться покоем, когда ему удастся наконец уехать в Океанию, подальше от Европы и европейцев, среди которых его преследуют несчастья. В печи у Шапле Гоген обжег статуэтку, изображающую Овири — туземную Диану. Он представил статуэтку в Салон Национального общества изящных искусств. Ее не приняли. Тогда Шапле выставил статуэтку в своей собственной витрине. От керамиста требовали, чтобы он ее убрал. Шапле проявил стойкость, и статуэтка осталась в витрине, но Гогену эта история нанесла еще одну обиду. Он реагировал на эти удары с яростью раненого животного. В двух своих статьях, которые газета «Суар» опубликовала 23 апреля и 1 мая, он обрушился на ассоциации художников, которые заправляют Салонами, на чиновников, на дирекцию Департамента изящных искусств — «ярчайшее воплощение общественной бесполезности», — как он выражался. В это же самое время ему нанес удар еще и Эмиль Бернар.
В марте 1893 года Бернар уехал из Франции в Италию, а потом на Восток. Теперь он обосновался в Каире. Пережитый им кризис разрешился неожиданным образом. Отказавшись от поисков своей молодости, Бернар пошел по пути, противоположному тому, куда он вел, и стал последователем византийской школы и старых итальянских мастеров. Свою новую позицию он мотивировал эстетическими, философскими и даже религиозными доводами.
«То, что нравится душе, идет от Бога», — утверждал Бернар. Позже он писал: «Я часто исповедовался и причащался и вел жизнь настолько благочестивую, что никогда не принимался за работу, не выстояв мессы и не помолившись со скрещенными руками у алтаря святого Франциска Ассизского. Я стал терциарием ордена францисканцев, мечтал писать одни только церкви и жить, предав забвению все остальное».
Тем не менее Гогена Бернар не забывал, он преследовал его своей ненавистью и не упускал случая письменно на него обрушиться. В февральском номере «Меркюр де Франс» среди художников, «которые не постеснялись копировать» Сезанна, Бернар назвал Гогена и — как это ни странно и ни нелепо — Писсарро, который был учителем художника из Экса. А в конце апреля Бернар написал Шуффу письмо, которое глубоко взволновало последнего.
«Бернар, — сообщал Шуфф Гогену, — выдвинул против Вас чудовищное обвинение, основанное на признании, которое Вы якобы сами ему сделали, и утверждает это с такой уверенностью, что я в полном замешательстве. Подобного рода слухи доходили до меня после нашей ссоры, но так как они исходили от моего брата, я не придавал им значения, считая их досужими и глупыми сплетнями. На этот раз дело обстоит по-другому… К тому же поведение моей жены с Вами в ту пору тоже не прошло для меня незамеченным».
Словом, как писал Шуффенекер, «все вместе взятое не могло меня не смутить».
Гоген, которого он просил объясниться[166], ответил, еле сдерживая гнев. «Еще до моего отъезда, — писал он Шуффу, — Вы, как дурак, подпали под влияние этого змееныша. Сегодня дело обстоит куда серьезнее. Что я могу ответить Вам на эту клевету? Ничего. Если бы меня просил об этом другой человек, я высмеял бы его и послал к черту, но, поскольку речь идет о Вас, я страдаю, потому что страдаете Вы». Однако эти слова не могли полностью успокоить Шуффа. «Одно обстоятельство в этом деле остается для меня неясным. Как бы ни свихнулся Бернар, как бы ни обезумел от ненависти к Вам, откуда ему могло прийти в голову такое чудовищное обвинение? Если Вы не против, мы с Вами поговорим об этом при встрече»[167].
Гогена глубоко задело обвинение Бернара[168]. Он был в ярости на «очаровательного юнца». «Я встречал в своей жизни многих сволочей, но худший из всех маленький Бернар. Шагу нельзя сделать, чтобы не наступить в оставленное им дерьмо. Он… на всех углах». А в июне Бернар опубликовал в «Меркюр» новую статью, в которой неистовствовал против Гогена: «Факты неоспоримо подтвердили мне, что Гоген воспользовался частью, притом наибольшей, моих усилий, так что я не могу это отрицать».
Тут Гоген не выдержал и разразился язвительной статьей, в которой начертал творческий путь своего бывшего бретонского друга.
«В чем состоят его пресловутые поиски в искусстве — спрашивал он. — В чем они выразились?.. Эх, господин Бернар, чем писать статьи, пытаясь создать себе индивидуальность, какой у Вас никогда не будет, пишите-ка лучше картины с последовательностью во взглядах и не давайте повода целому поколению художников, следящих за Вами с Ваших первых шагов в Понт-Авене, считать Вас шарлатаном. И в особенности не нападайте на Вашего наставника. А что Вы его таковым считали, свидетельствует посвящение: «Полю Гогену, мужественному и безупречному наставнику и пр. Бернар». Тем более, что тот не дает себе труда Вам отвечать, разве что своими произведениями, всегда имеющими между собой нечто общее, несмотря на незначительные вариации, которые художник, стремящийся к совершенствованию, всегда вносит в каждое произведение».
Эти мстительные заметки по неизвестным причинам остались неизданными»[169].